Я заранее выбрал место, где река была широкой и сравнительно спокойной, примерно в 70–80 ярдах выше участка свирепой быстрины. Именно в этой точке я и построил плот. Я спустил его на воду, забросил груз на середину и забрался на него сам, держа в руке один из самых длинных стеблей: я намеревался плыть поперек течения, отталкиваясь им от дна, пока вода будет достаточно мелкой. Я отплыл от берега на 20–30 ярдов, но даже на этой короткой дистанции едва не перевернул плот, слишком стремительно перемещаясь с одного края на другой. Затем вода стала гораздо глубже, и мне приходилось тратить гораздо больше времени и усилий, чтобы достать шестом до дна, так что каждый раз, погружая шест, я должен был в течение нескольких секунд не менять положения. В один из моментов, когда я в очередной раз оторвал шест от грунта, течение оказалось слишком сильным, чтобы я мог ему сопротивляться, и меня неудержимо понесло на быстрину. В одну секунду всё стремглав полетело мимо; я уже был не властен над плотом. Ничего не помню, кроме дикой скорости, рева потока и бешенства воды, опрокинувшей, в конце концов, мое суденышко. Но кончилось всё хорошо; я осознал, что нахожусь у берега, всего лишь по колено в воде, и вытаскиваю плот на берег, причем — вот везение — именно на тот, левый берег реки, куда и хотел попасть. Выбравшись на сушу, я увидал, что нахожусь примерно в миле — возможно, чуть меньше — ниже по течению от точки, откуда стартовал. Груз снаружи весь промок, с меня капала вода, но я добился того, чего хотел, и знал, что трудности остались на время позади. Я развел костер и обсушился, а покончив с этим, отловил несколько молодых уток и чаек, коих было полно и на берегу, и в ближайших окрестностях, так что не только обеспечил себе на сегодня славный обед, по которому сильно стосковался, сидя на весьма скудной диете с того момента, как Чаубок меня покинул, но имел запас пищи и на завтра.
Я с сожалением думал о Чаубоке, понимая, как он был полезен и как много я потерял, оставшись без него и будучи вынужден сам делать всё, что до сих пор делал для меня он — и делал бесконечно лучше, чем умел я. А ведь, сверх того, я замыслил обратить его в христианскую веру, которую он наружно принял, однако не думаю, чтобы она глубоко укоренилась в его косной, неподатливой натуре. Я пытался наставлять его у лагерного костра и разъяснял ему таинства Троицы и первородного греха, в каковых материях сам я хорошо разбирался, будучи со стороны матери внуком архидиакона, не говоря уже о том, что отец мой был священнослужителем англиканской церкви. Я действительно хотел спасти несчастное создание от вечных мук преисподней, но пуще склонял меня к сему духовному подвигу запавший мне в память посул св. Иакова[6], сказавшего, что обративший грешника (каким Чаубок без сомнения являлся) от ложного его пути покроет тем множество собственных грехов. Стало быть, думал я, обращение Чаубока могло бы до известной степени уравновесить беспорядочность и провинности моей предшествующей жизни, воспоминания о которых не раз доставляли мне неприятные минуты во времена недавних жизненных испытаний.
Я дошел даже до того, что, как сумел, окрестил его, убедившись, что в отношении Чаубока не были совершены обе части обряда — наречение христианским именем и крещение. Из его рассказов я понял, что он лишь получил от миссионеров имя Уильям, то есть имела место только первая часть. Мне подумалось, что со стороны миссионеров было непростительной небрежностью не исполнить и вторую — и, несомненно, более важную — церемонию, которая, как я всегда понимал, предшествует наречению, как в отношении младенцев, так и взрослых обращаемых. Вспомнив об опасностях, которым мы оба подвергаемся, я решил, что откладывать недопустимо. К счастью, еще не было 12 часов, так что я сразу его и окрестил, облив водою, набранной в одну из жестянок; обряд был совершен мною благоговейно и, надеюсь, действенно. После чего я приступил к наставлениям, трактующим более глубокие таинства веры, чтобы сделать его не только христианином по имени, но и в душе.