Ну, вот — все. Да, еще насчет вырезки — о возрасте и ферламуре. Напрасно Вы удивляетесь. По-моему, они даже преуменьшили, и вообще — цифра глупая: у них к 30 годам человек сдает, что совсем не верно. Кстати, прочли Вы Аминадо о Фурцевой — «Никитские ворота»? Остроумно, но неприлично, и, я думаю, Водов не сообразил, что это значит. У меня почерк куриный из-за стило, которое подарила мне Кодрянская: слишком тонкое, она перестаралась. Вот, карандашом яснее. Madame, tenez mes voeus les plus affectueux[303] к Праздникам, пожалуйста, не болейте, не скучайте, не образумливайтесь. Мне будет ужасно жалко, ежели Вы решите больше не «змеиться». До свиданьица. Жоржу salut <1 слово нрзб> и все прочее. Пожалуйста, пишите.
37. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
7, rue Fred<eric> Bastiat Paris 8 10.1.58
Дорогой друг Madame
Не знаю, я Вам не ответил, Вы мне? А также поздравление с Новым годом, как полагается? Но если я, то простите и поймите: у меня был и только что прошел (почти прошел) «азиатский» грипп, самый что ни на есть азиатский. Это такая мерзость, что и сказать нельзя, и десять дней я был совсем не в себе. Да и сейчас свет не мил. Надо бы уже быть в Англии, а я раньше будущей недели не сдвинусь. Ну, вот, оттого переписка и задержалась. И представьте, лежу я утром, в 7 ч<асов> утра, с 39° звонок, или, вернее, стук в дверь. Я кое-как встал: «ангел моей души с чемоданчиком»!! А я за два дня послал телеграмму, чтобы не приезжал, но послал в Марсель, а он был в Ницце! Vous voyer tout 5а[304]. Он пробыл сутки, но все— таки это было неудачно и тягостно, ибо надо было все делать и развлекать, как ни в чем не бывало. Madame, Ваши стишки в «Опытах» совершенно прелестно-очаровательны, и я рад, что notre Terapiano national хорошо написал о них[305]: «кто, кроме нее!..» — или что-то вроде. Правда, это Одоевцева в лучшем своем виде, значит, «продолжайте, мадмуазель», как Троцкий выразился, кажется[306]. Встретил на лестнице metro Оцупа, в черных очках, леденяще-вежливого, но на мысль мою устроить цех с бантом на Вас он чуть-чуть размяк.
До свидания, cherie. Мне разные друзья и знакомые предлагают «прийти помочь», т. е. убрать или сжарить котлеты, но я до сих пор удачно отговаривал, — кроме Фруэнши, которая, отбиваясь от консьержа, ее по моему приказу не пускавшего, ударила его по лицу, после чего произошла свалка. Был только Гингер, но это ничего.
Как все у Вас? Я что-то много расписался о себе; но это ввиду одра болезни. Кланяйтесь Жоржу с поцелуями и пожеланиями в 1958. Какая цифра! Алданов правильно говорил: «как мы это допустили?!» Напишите мне, дорогая душка, и лучше еще сюда, ибо я еще дней 5 здесь наверно.
Ваш Г. А.
Кстати, читали Вы Оцупа («Апокалипсис») в «Р<усской> мысли»?
38. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
104, Ladybarn Road Manchester 14 22/1-58
Дорогой друг et chere Madamotchka
Я получил Ваше письмо уже в Манчестере, его мне переслали. Не могу сказать, что совсем пришел в себя. Этот грипп очень расслабляет, и «сама я немножко нездорова». Или это от преклонного возраста трудно прийти в норму? А здесь зима, снег, это тоже действует. Ну, не буду распространяться про свои мизеры, сами понимаете, но мне противно быть больным старцем, а не молодым спортсмэном. История с миллионами Вашего испанца трагикомична. Mais, madame, се serait tres beau[307], как писала Зинаида, «нет, не бывает, не бывает, не будет, не было и нет»[308]. С нами таких чудес не случается. Но по-моему, Вы с этим испанцем должны быть теперь еще милей и нежней, чем прежде, — за желание его и в утешение ему. Да и благородство свое высказать. Кстати, вчера я читал в журнале «Нева» воспоминания Л. Никулина о Ларисе Рейснер, где она будто бы уговаривала Блока писать более революционно и «созвучно» большевикам. А Блок ответил: «вчера мне одна женщина, тоже молодая и хорошенькая, говорила совершенно противоположное». Никулин от себя добавляет: «думаю, что Блок имел в виду И. Одоевцеву, позднее оказавшуюся в эмиграции». Правда это? Но во всяком случае, Вам лестно: — хорошенькая и собеседница Блока.
Гулю я опять третьего дня сообщил, что статья о Ж<орже>[309] будет к концу месяца, п<отому> что он меня запрашивал. Он почему-то стал писать мне длиннейшие письма — о том, как ему опостылела литература и т. п. Я, в сущности, считал его чем-то вроде колбасника, а он, оказывается, с неврастенией и запросами. Да, о Маллармэ. Я думаю, что Вы что-то путаете, т. е. забыли о том, что говорил о нем Гумилев. Или это было в другое время? Когда я был уже в Новоржеве, то в один из приездов пошел на две-три лекции Гумилева, в какой-то маленькой комнате «Дома иск<усств>», для студистов. Он читал «цикл» о французской поэзии, и я тогда уже понимал, что это черт знает что. Он кисло отзывался даже о Бодлере, превозносил Готье и Мореаса, а о Маллармэ несколько раз повторил: «я не понимаю, зачем это написано». Я помню все это твердо, вижу комнату, стол, где он сидел. Кажется, ни Вас, ни Жоржа не было. Помню, что у Мореаса он особенно восхищался «Pelerin passionne», а о «Stances»[310] наоборот — холодно. Но где и когда я обо всем этом писал, на что Вы ссылаетесь?[311] Вот этого не помню.
Ну, вот — это все литература. А она мне поднадоела, как Гулю. Только б водились деньжонки, и все прочее. Пожалуйста, Madame, продолжайте мне аккуратно писать и все сообщать, в моральную мне поддержку. Если <б> Вы знали, что творится в моей мятущейся душе, притом во всех смыслах! Но Вы — друг, который искренне хочет быть верным и которого Бог все-таки к этому не предназначил! Не думайте, что я Вас в чем-то упрекаю. Не в чем. Но я чувствую эту черту в Вас «mobile comme l’onde»[312], которая, верно, и сводила (и сводит) сума Ваших поклонников: в последнюю минуту ускользнет, сама этого не заметив! Действительно, если бы я имел великое несчастье в Вас влюбиться, то сошел бы с ума. То ли дело Ангел с чемоданчиком, белыми зубами et «un film formidable»[313]. Тут тоже блаженство и безнадежность (пропорция 1/10 и 9/10), но по крайней мере без иллюзий, без беспокойства, без неожиданностей. Знаешь заранее, что ничего нет, но ничего и не обещано.
Ну, простите за радотаж[314] и лирику. Целую Ваши нежные ручки и все такое. Будьте здоровы, а миллионы не так важны.
Ваш Г.А.
Гласберг (старый) пишет, что виделся «с Mme Ивановой». Не попал ли и он в адмиротэры? Когда-то он был знаменитым Ловласом. Но он старик умный, хотя и надоедливый.
39. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой и Г.В. Иванову
Manchester 2/II-58
Дорогие душки Спасибо за два письма, Мадам и Жоржа.
Сейчас, только что, кончил и переписал статью, оттого пребываю в некоем высокотворческом волнении. Если вам не понравится, «расстаюсь вечным расставанием»[315]. Статья хорошая, по мере моих сил: для меня хорошая. У меня все время жар, я в болезненном состоянии ее и писал. Скажу правду, я начал <здесь и далее край листа отрезан> надо же наконец <…> «отделаться» <…> всем струнам, и хотя ударил, но по-своему, м. б., и с Шарантоном. Однако сравнение только с Блоком: Блок и Иванов. Под конец пущен намек о глубоком смысле ивановской поэзии, и кончается словом «царит». Кстати, в начале сделан даже hommage[316] Вашему другу Маркову, с оговоркой, что он гимназист. Его статья[317] Вам нравится, я понимаю, — но ведь это чорт знает что!
305
Терапиано хорошо отозвался о стихотворении Одоевцевой «Ты говорил: на вечную разлуку…» (Опыты. 1957. № 8. С. 4.) в рецензии на новый номер журнала (Терапиано Ю. «Опыты». Книга восьмая // Русская мысль. 1958. 4 января. № 1156. С. 4–5).
309
19 января 1958 г. Адамович писал Гулю: «Статью о Г. Иванове пришлю самое позднее через две недели. Статья будет не большая, пожалуйста, поместите ее в ближайшем номере, иначе я окажусь обманщиком по отношению к заинтересованному лицу и его жене. Оба они крайне меня торопят, не знаю почему, — но это “между нами”, конечно» (Beinecke. Roman Gul’ Papers. Gen MSS 90. Box 1. Folder 6). Статья вскоре была опубликована: Адамович Г. Наши поэты: <1.> Георгий Иванов// Новый журнал. 1958. № 52. С. 55–62. Через некоторое время вышла вторая (и последняя) статья этой же серии: «Наши поэты: 2. Ирина Одоевцева» (Новый журнал. 1960. № 61. С. 147–153). В письме Игорю Чиннову 13 мая 1961 г. Адамович писал: «Я не хотел продолжать этой серии, не хотел вообще писать ее. Но сначала пристал Г. Иванов, а потом Одоевцева — будто и ему, и ей это было крайне нужно!., я из-за статьи об Иванове поссорился с Оцупом (почти)» (Там же. 1989. № 175. С. 257).
310
«Страстный пилигрим» (1891) и «Стансы» (1899–1901) — книги стихов французского поэта греческого происхождения Жана Мореаса (Moreas; наст, имя и фам. Янис Пападиамандопулос; 1856–1910). Сборник «Страстный пилигрим» сам Мореас, начинавший как символист, считал началом новой эпохи в поэзии, первой книгой «романской школы», которую литературоведы обычно относят к неоклассицизму.
311
Одоевцева, вероятно, имела в виду одну из ранних «Литературных бесед» Адамовича, в которой тот писал: «Меня впервые познакомил со стихами Мореаса покойный Н.С. Гумилев. Гумилев был убежденным и верным поклонником французской поэзии в ее целом, отказываясь от разбора, от случайных прихотей: ему были равно дороги Ронсар и Малерб, Расин и Гюго, Шенье и Леконт де Лиль. Но в блестящем списке французских поэтов он все же с особым пристрастием выделял два имени — имена Теофиля Готье и Мореаса, в особенности Мореаса. Он постоянно перечитывал его стихи, он пробовал переводить их, он много и подолгу говорил о них. <… > После смерти Гумилева несколько петербургских поэтов, поняв, кого они потеряли, стали вспоминать последние его наставления, его поэтическое “завещание”. Тогда же пришло для них время Мореаса. Не помню, с чего это началось. Но ни одно из гумилевских “наследий” они не приняли с таким восторгом, с такой верой, почти с самозабвением, совершенно свободно от его указки или влияния. Все мы сразу “влюбились” в Мореаса так, что ни о ком больше не говорили. Мы читали “Стансы” как поэтическое евангелие и иногда договаривались до того, что “это лучше Пушкина”. <…> Теперь я уверенно и ясно осознаю, что простота Мореаса — чуть-чуть искусственна, что чистота его — чуть-чуть манерна. Мне кажется непростительным грехом, что мы могли хотя бы на один лишь час предпочесть эту изящную и хрупкую поэзию тревожно гениальному, подлинно великому Бодлеру. Но тогда было другое время. Имя Мореаса, почти никому не ведомое, ни в каких пролеткультах не изучаемое, было для нас паролем и лозунгом. Мы им перекликались. Нам нравилось даже то, что во всем Петербурге было всего-навсего два экземпляра “Стансов”». (Адамович Г. Литературные беседы//Звено. 1925.6 апреля. № 114. С. 2).
312
«Непостоянна, как волна» (фр.). Ф.И. Тютчев взял это выражение эпиграфом к стихотворению «Ты, волна моя морская…» (1852).
315
Так в первом коробе «Опавших листьев» (1913) Розанов расставался с «позитивистом» (Розанов В. Сумерки просвещения. М., 1990. С. 414).
316
Почтение (фр.). В «Бродячей собаке» этим словом приветствовали друг друга при встрече.