Третья умерла от укуса вампира. Это жестоко. «Лучше быть съеденным, чем выпитым» (Виктор Гюго).
Четвертая попала под автомобиль. Очень глупая смерть. Пятую зарезал мой муж, думая, что это — я…
Часто я совершала поездки в Париж и работала там как модель. Сколько бы денег я ни зарабатывала, мне все равно никогда не хватало. По всему Парижу была распродажа весенних туалетов…
Я дала объявление в газету «Весенний сейл»[48]: «Шпионские сведения по сходной цене». На объявление сразу же отозвался английский режиссер-садист. Я ему сообщила, что Моцарт был копрофаг, Гоголь — некрофил, Сталин — параноик, Ленин — большевик, настоящая фамилия Чайковского была Прыгин, Мазох — садист, маркиз де Сад — мазохист.
— Испорченный, чудесный ребенок! Я буду тебя обожать. — И он впился зубами в мою шею…
Вообще, писать автобиографию — очень скучно, особенно, когда за окном — холодно и идет дождь. Я живу в провинциальном городе Риме, и мой муж — итальянец. Я уже не раз разговаривала с папой Римским, но ничего утешительного он мне не сказал. У меня есть друзья: хвостатый мальчик, профессор древнегреческого языка, пачка сигарет и коньяк. Я больше не пишу стихов о смерти, последнее, которое я написала вчера, начиналось так:
— Начали за здравие, а кончили за упокой, — перебил меня хвостатый мальчик.
— Да, определенно многого не хватает, хаос, хаос, как всегда, — подтвердил профессор древнегреческого языка. — Разве это биография, вот у Сократа была биография.
Я соглашалась, медленно потягивая свой коньяк, и легко затягиваясь кокетливой сигаретой из простого черного мундштука…
«Неизвестное совершенно не пугает меня, я страшусь только дряхлой больной старости. Ужасно представить себя в каком-нибудь доме для престарелых или у себя дома, где племянники думают только о том, кому достанется мой дом или мои драгоценности. Посовещавшись, они решили оставить мне вставную челюсть, а часы, которые у меня на руке, и браслет с моим именем — снять. Зачем мертвому часы, если он отошел в безвременность? Мое имя? Там оно будет не нужно, а здесь — и так все, кому надо, знают. Непременно нужно умереть молодым, а все добро завещать нищим поэтам…» — Так думала я, поглядывая на часы…
Ходя по улицам Нью-Йорка, я не боялась, мне было совершенно все равно, — убьют меня или нет. Наверное, это было настолько явно, что на меня никто никогда не нападал. Встречались иногда смельчаки, которые вдруг пробовали задираться и, в знак проверки, с вызовом предлагали мне раскурить с ними джойнт. К их изумлению, я никогда не отказывалась и, потянув пару раз, всегда прощалась очень вежливо и внимательно к их персоне. Расставались мы, как правило, со словами take care[49]. Полпервого ночи может случиться всякое…
В эти дни за мной тянулась долгая, лакированная зима, местами лак стал тускнеть, и на его месте возникали темные, холодные пятна, покрывавшие до изнеможения тонкой ледяной коркой внутренности длинного, худого тела.
Далекий голос старого родственника из книги пытался заглушить ветер холодных, пустых улиц и напоминал об английском жарком камине, о стакане бренди и даже о жасмине, доставленном вчера. Колючий, мокрый снег, несущийся от океана, повизгивал и завывал над всей этой книжной, домашней чушью, бросался в плотно сжатое, накрашенное лицо, все больше и больше походившее на стену.
Чтобы отвлечь себя, я стала считать таких же несчастных, которые попадались мне на пути. Их оказалось девять, потом — одиннадцать и, наконец, вообще ни одного. Длинная белая машина с ленивой небрежностью тянулась за мной. Она останавливалась, давала задний ход, рука в черной толстой перчатке распахивала дверь и все это беззвучно, с тупым судейским законом, справедливостью и порядком канцелярского стола, установленным на этой земле.
Я же шла, засунув руки в карманы, и про себя была уверена, что вот в правом спокойно лежит маленький вольтер[50], и бояться мне нечего, только нужно идти с таким видом, чтобы незнакомец понял, что у меня в кармане вольтер. Наверное, он понял, так как постояв еще с минуту, нажал на газ и исчез, оставив жаркий пот, выступивший у меня на лбу.