Выбрать главу

Рецензентов справедливо ругают за их привычку сортировать авторов, наклеивать на них всевозможные ярлыки. Сначала критики делили всех писателей на древних (греческих и латинских) и современных (всех, кто пришел вслед за классиками). Потом стали расставлять авторов по эпохам — августианцы, викторианцы, и т. д.; теперь же группируют по десятилетиям: писатели тридцатых, сороковых, и пр. Очень скоро, надо думать, появится классификация по годам, точно это не писатели, а автомобили. Абсурдна даже классификация по десятилетиям, ибо в этом случае получается, что писатели прекращают писать в возрасте тридцати пяти лет.

«Современник» — определение, нелепое до крайности. Мои современники — это попросту те люди, кто ходит по земле, пока жив я, — независимо от того, младенцы они или столетние старцы.

Всякому писателю и, уж точно, поэту постоянно задают каверзный вопрос: «Для кого вы пишете?» Вопрос, разумеется, глупый, но у меня имеется на него не менее глупый ответ. Бывает, мне попадается книга, которая, как мне кажется, написана специально для меня и не для кого больше. Подобно влюбленному ревнивцу, я не хочу, чтобы о ней кто-нибудь знал. Так вот, иметь миллион таких читателей, которые не подозревают о существовании друг друга, читают тебя со страстью и никогда не делятся впечатлениями о прочитанном, — заветная мечта любого автора.

Лоренс Даррел {880}

Пригоршня песка

Если б Бог не создал темный мед, фиги казались бы людям много слаще, чем кажутся теперь.

Ксенофан

Утром, в день казни, мне нужно было забрать из дома кое-какие бумаги и книги. В столице была объявлена всеобщая забастовка, которая парализовала привычную жизнь и подарила всем нам ненужный и нежданный выходной. В ожидании всплеска насилия были предприняты такие экстраординарные меры безопасности, что я не боялся ни внезапной волны новостей, ни того, что на мое отсутствие вообще обратят внимание.

— Вы с ума сошли, ехать в деревню именно сегодня, — сказал Ахиллес. Но времени было слишком мало, и другого способа забрать необходимые мне бумаги я не видел.

Был яркий звонкий день, и вдоль извилистых улиц вовсю цвели абрикосы и персики. Завернув за последний угол и притормозив у колокольни аббатства, я увидел, что вся деревня собралась на площади, а под Деревом Безделья сидит знакомая компания лентяев. Народу было, как в воскресенье, никто не вышел нынче на работу. Но как только заглох мотор, я уловил в этой сцене нечто совершенно необычное. Обросшие густыми бакенбардами пастухи сидели на своих привычных местах, но никто не заказывал кофе; засаленные колоды карт пылились у Дмитрия на полках, и никто к ним не прикасался. Как будто знакомую реальность засняли, поставив густые фильтры и вылущив весь цвет. К мудрой тишине аббатства, всегда готовой отозваться эхом, добавилось еще одно измерение — молчание жителей деревни, глубокое и гулкое. Я пошел через площадь к маленькому кафе, забитому застывшими в мертвом молчании посетителями, и хрусткий звук моих шагов по гравию был странно неприятным. Люди смотрели себе под ноги, смущенно, беспомощно, с неловким чувством неприязни. Я сказал «доброе утро», и в ответ кто-то поднял голову, кто-то кивнул, но привычного хора ответных пожеланий и леса загорелых рук можно было уже не ждать. Дмитрий стоял за стойкой, вцепившись в фартук, словно в спасательный круг, и поминутно сглатывал. Он так побледнел, что, казалось, вот-вот упадет в обморок. На мое приветствие он ответил, беззвучно шевельнув дубами. Перед ним на стойке лежала моя корреспонденция. Я взял письма и почувствовал себя так, словно должен извиниться за непрошеное вторжение в сцену мировой скорби.

На мощеной булыжником улице по пути к дому из-за дверей выглядывали все те же любопытные лица, но вместо грубоватых шуток и традиционных приветствий — «Здравствуй, сосед, йасу, англичанин» — из-за старомодных дверей с резным витым орнаментом и осыпавшейся лепниной у притолоки меня встречало все то же, словно отравленное дурманом молчание. Люди ныряли в тенистые закутки, в темноту, избегая слов и улыбок, ускользая, как рыбы. Под ореховым деревом у моста, на своем обычном месте, сидел мистер Мед. Обычно он вставал мне навстречу и хватал меня неловкими пальцами за лацканы плаща; засим следовало настойчивое приглашение присесть с ним и выпить. Как только он меня увидел, его тело начато двигаться само собой, независимо от его воли, и улыбка собрала в морщинистую темную маску и без того загорелое лицо. Он выбросил руки вперед и, вроде бы, даже попытался встать на не желающие слушаться ноги, а потом как-то вдруг осел и потупился, прижав подбородок к груди. Я молча прошел мимо.

Прохладные комнаты на первом этаже отдавались гулким эхом, и солнце скупо цедило свет сквозь густую листву растущих у меня в саду горьких лимонов. Я даже не осмелился подняться на балкон, так жалко мне было все это оставлять. Ксену, моя вечно пыхтящая горничная, убиралась на кухне. Она довольно тепло поздоровалась со мной, но тут же спросила:

― Вы слышали новости?

Я кивнул.

― Насчет казни?

Она перевела дыхание и помрачнела.

― Зачем они так поступают?

И я вдруг страшно разозлился.

― Если ты убил человека, тебе прямая дорога на виселицу, — сказал я; она подняла руку, как будто для того, чтобы остановить меня.

— Я не о том. Не о казни. Но они не хотят отдать матери тело, по крайней мере люди так говорят. А это страшное наказание, сэр. Потому что если ты не увидел любимого человека мертвым, ты уже никогда не встретишься с ним на том свете.

Я ушел в свой маленький кабинет и стал вынимать книги из ящика. За ним нашлась старая корзина с плетеной крышкой, которая изъездила со мной пол Кипра. Там, в пригоршне песка, вытекающего понемногу сквозь щели между прутьями, покоились любовно собранные дочкой сокровища. Я высыпал содержимое корзины на газету и стал перебирать вещицу за вещицей, удивленно вспоминая те места, откуда каждая из них взялась: римское стеклышко, синее и блестящее, как летнее море на глубине; ручки от саламинской амфоры с вдавленным от руки в мягкую глину клеймом; плитки от мозаичного пола из виллы возле Пафоса; кусочки verdeantico [300]; раковины «Венерино ушко»: викторианский пенни; кусочки желтой мозаики из какой-то византийской церкви; пурпурная багрянка; сухие морские ежи и меловые белемниты; берцовая кость; раздавленное птичье яйцо; зеленый камушек от сглаза… В общем, своего рода летопись нашего пребывания на Кипре.

— Ксену, выброси все это, — сказал я.

Я еще раз прошествовал по главной улице в той же самой многозначительной тишине, за мной еще раз молча проследили из бесчисленных окошек и щелочек в здешних старых домах; и под огромным деревом вся деревня еще раз в глубоком молчании предаюсь созерцанию собственных башмаков, окоченелая в неподвижности. Взгляды, избегавшие меня, отлетавшие куда-то вверх и в сторону по прихотливым траекториям, «как весенние бабочки», я не могу сказать, что в них светилась ненависть. Нет. Но самый мой вид причинял им боль. Вид англичанина воспринимался как непристойность, маравшая чистый медово-золотистый весенний воздух.

Я встретился взглядом кое с кем из моих друзей, среди прочих с Михаэлисом и с Мореходом, сидящими в самой дальней части кофейни, но у меня пропало всякое желание вторгаться в их мир с прощальными пожеланиями счастья.

вернуться

300

Змеевик, зеленый мрамор со змеевидными прожилками (ит.).