С глубоким прискорбием узнал я о смерти г-на де Пюиморена[165]. Я искренне по нем сокрушался; от всего сердца благодарю господа бога за то, что, по великой милости своей, он внушил покойному мысль позаботиться о спасении души своей перед кончиною.
Непреложные знаки вашей памяти обо мне, милостивый государь, были и будут для меня всегда дороги: мне бы хотелось, чтобы, вспомнив также о моем большом участии ко всему, что связано с вами, вы написали мне несколько строк о вашей семье и ваших делах. Маленький Расин[166], полагаю, отличается большой живостью, и не лишено вероятия, что по возвращении моем я его допрошу и помучаю по поводу знания им латыни: быть может, он смутит меня по части литературного греческого языка; но я, пожалуй, не оплошаю все же в разговорном греческом, наречии столь же исковерканном и столь же жалком, как и нынешний удел древней Греции.
Прощайте, дорогой и милостивый государь мой. Умоляю вас вспоминать порою о нашей давнишней дружбе, все так же писать мне, даже если бы вам пришлось по-прежнему величать меня монсеньером, и пребывать твердо убежденным в горячей любви и глубоком, искреннем уважении к вам, с коим я остаюсь всегда вашим смиреннейшим и покорнейшим слугою.
Я вас никогда ничему не поучал, а вы меня поучали множеству вещей: тем не менее вам придется (вам, щедро уделяющему мне известную долю причастности к вашим трагедиям, хотя вся моя причастность всегда сводилась лишь к первому восхищению ими) согласиться с тем, что и я вам кое-что открыл: главный казначей Франции[167] принимает титул «шевалье» и удостаивается чести быть погребенным с золотыми шпорами; таким образом, ему не подобает легкомысленно расточать титул монсеньер.
Вы не сообщили мне, часто ли вы видите маркиза де Сеньеле[168]. Прощайте, милостивый государь.
Адресовано: господину Расину, главному казначею Франции, Париж.
ПРИЛОЖЕНИЯ
«ПОРТУГАЛЬСКИЕ ПИСЬМА» И ИХ АВТОР
1
В этих письмах, точно в старых кружевах, тянутся нити боли и одиночества, чтобы сплестись в цветы.
Направление и смысл литературной эволюции, то новое, что возникает в ее движении, иногда яснее всего проявляется не в теоретических манифестах и трактатах, не в многотомных повествованиях и эпопеях, а в небольшой, казалось бы, случайной книжечке, возникшей где-то на литературной периферии и неожиданно не только оказавшейся в центре литературных споров, но и как бы предсказывающей дальнейшее движение литературы.
Так случилось и с «Португальскими письмами», поразившими современников бесхитростными признаниями и неподдельной силой чувства скромной монахини Марианы. Книжка была издана известнейшим парижским печатником Клодом Барбеном в первые дни 1669 г. Во многом она подводила итоги предшествующему десятилетию, его ведущим тенденциям, его вкусам и пристрастиям, и — открывала новые перспективы.
Шестидесятые годы XVII в. были в истории французской прозы этого столетия, в истории вообще французской прозы, в известной мере переломными: стремительно агонизировал прециозный галантно-авантюрный роман (наиболее значительные его памятники были созданы в предшествующие десятилетия), книга Фюретьера (1666) открыла новую страницу в развитии романа социально-бытового, с произведениями г-жи де Вилльдьё, Бюсси-Рабютена, затем г-жи де Лафайет обозначился интерес к разработке характера «частного» человека, охваченного одной всепоглощающей страстью.[169] Проза менялась самым существенным образом, менялась жанрово и стилистически. На смену многотомным романам Скюдери и Ла Кальнренеда пришла полуисторическая повесть и новелла, где нескончаемые героические авантюры уступили место одному эпизоду, кульминационному моменту в жизни героев, их острым переживаниям.[170] Это требовало не только большей бытовой и психологической достоверности, но и некоторого правдоподобия характеров, их исторической детерминированности. Старый барочный роман был поэмой в прозе; новый роман, обратившись к описанию событий, имевших место в действительности, сознательно противостоял барочному роману как вымыслу. Он был не «романом», а «историей». Но новый роман и повесть не ставили перед собой задачу занять место историографии: они не описывали уже описанное в анналах и хрониках, не рисовали многофигурных батальных сцен, не создавали хронологических реестров событий мировой истории; они концентрировали внимание как раз на том, чего в писаниях историков не было, — на внутренних побуждениях персонажей, их переживаниях, их характерах. Тем самым утверждалась самоценность внутренней жизни частного человека, человека вообще. «Историчность», вообще-то весьма относительная, новых романа, повести, новеллы была данью традиции — считалось, что героями не комического, серьезного повествования могут быть только представители самого высшего света, — традиции, поколебленной уже в последние десятилетия XVII века, но до конца изжитой лишь в XVIII столетии.
169
Подробную характеристику литературы этого времени см. в работе А. Адана: A. Adam. Histoire de la littérature française au XVII siècle, t. IV. P., 1954; см. также: Ю. Б. Виппер, P. M. Самарин. Курс лекций по истории зарубежных литератур XVII века. М., 1954, стр. 370—419.