Выбрать главу

Адамас возобновил свою прерванную речь, Мелите поддержала разговор; и я порой вставлял словечко.

Так пришли мы к гроту Гомера.

Тихие скорбные аккорды доносились сверху, со скалы, под которую мы вступили; эти звуки пролились над моей душой, как весной проливается теплый дождь над мертвой землей. Внутри, в таинственном сумраке грота, смягчаемом лишь светом, проникавшим сквозь разломы в скале, и листьями и ветвями, возвышался мраморный бюст божественного певца, с улыбкой встречавшего смиренных потомков.

Мы расселись вокруг него, как несовершеннолетние дети вокруг отца, и прочли несколько песен из «Илиады», каждый выбирая отрывок на свой вкус, потому что всем нам была она знакома, А потом мы пропели нению, от которой затрепетало все мое существо, погребальную песнь милой тени слепого старца и его временам. Все были глубоко тронуты. Мелите почти неотрывно глядела на Гомера, и глаза ее блистали слезами печали и восхищения.

Настала тишина. Никто не говорил ни слова, мы не касались друг друга и не смотрели друг на друга — в ту минуту все души являли собой полную гармонию, то, что в них жило сейчас, превосходило речь и любое внешнее выражение.

Это было чувство прошедшего, отходная всему, что некогда было здесь.

Наконец Мелите, зардевшись, наклонилась к Нотаре и что-то шепнула.

Нотара улыбнулся, с радостью глядя на милую деву, взял ножницы, протянутые ею, и срезал у себя прядь волос.

«Кому, как не тебе?» — вскричал тиниот, протягивая свою прядь навстречу Гомеру.

И прочие также, увлеченные нашей серьезностью, принесли свою жертву мертвым.

Мелите собрала наши пряди, присоединив их к своей, связала все вместе и возложила на постамент, мы же опять пропели нению.

Все это привело лишь к тому, что душа моя была исторгнута из состояния покоя, в который она только что погрузилась. Взгляд мой вновь прильнул к ней, и моя любовь и мое страдание охватили меня еще сильнее, чем прежде.

Напрасно пытался я овладеть собой. Я должен был уйти. Мое горе было поистине безгранично. Я вышел на берег Мелеса, бросился на землю и громко плакал[30]. Часто я тихонько повторял ее имя, что как будто облегчало мою муку. Но она отступала лишь для того, чтобы воротиться с еще большей силой. Ах, не было мне нигде покоя, нигде во всем мире. Быть с нею рядом или быть далеко от нее, той, которую я так неизреченно любил и так неизреченно, так невыразимо постыдно терзал, — это было одно и то же! То и другое стало мне адом, я не мог оторваться от нее и не мог оставаться!

Сквозь мое смятение ко мне вдруг донесся шорох в миртах. Я встрепенулся — боже мой! То была Мелите!

Она, должно быть, испугалась, видя перед собой столь жалкое, потерянное существо. В отчаянии я бросился к ней, ломая руки, моля о едином слове снихождения. Она побледнела и едва могла говорить. Потом с ангельскими слезами стала молить меня опереться на лучшую, сильную сторону моего естества, которая ей известна, устремить взор на суверенное, невынужденное, божественное, что, как во всем, есть и во мне, — что не исходит из этого источника, ведет к смерти, что из него исходит и в него возвращается — вечно; объединенное нуждой и необходимостью распадается, едва пропадает нужда; соединенное в том и во имя того, что единственно свято, велико и неколебимо, пребудет вовеки, как то вечное, через что и во имя чего оно возникло, и таким образом... Здесь пришлось ей остановиться. Вслед за ней подошли остальные. Тысячу жизней отдал бы я в тот миг, лишь бы ее дослушать! Я так и не услышал конца. Быть может, над звездами узнаю я остальное.

Возле грота, куда мы опять возвратились, заговорила она о моем путешествии, просила поклониться от нее берегам Скамандра, Иде и всей старой троянской земле[31]. Я заклинал ее не говорить больше ни слова об этом ненавистном путешествии и уже хотел просить Адамаса возвратить мне данное ему слово. Но со всей силой своего очарования просила Мелите не делать этого; она уверена, ничто, как это путешествие, восстановит мир и радость между ней и мною; ей мнится, будто жизнь и смерть зависят от того, расстанемся ли мы на краткий срок, она уверяла меня, что и сама не понимает, почему просит меня о том столь настоятельно, но так надо, даже если то будет стоить ей жизни, так надо.

Я глядел на нее, пораженный, и молчал. Мне казалось, что я слышу жрицу в Додоне[32]. Я решился ехать, даже если и мне это будет стоить жизни. Было уже темно, и звезды появились на небе.

Грот был освещен. Фимиам облаками поднимался из глуби скалы, и вдруг после нескольких несозвучных аккордов хлынула торжественная, ликующая музыка.

вернуться

30

...бросился на землю и громко плакал. — В комментариях к этому месту часто указывают на параллель с Ахиллом в «Илиаде» Гомера. Действительно, есть основания считать, что Гёльдерлин в какой-то мере отождествлял себя с этим героем. Сохранились два фрагмента из «Писем о Гомере» для планировавшегося им в 1798—1799 гг. издания журнала «Идуна».

(1) «Я рад, что ты заговорил об Ахилле. Это мой любимец среди героев, сильный и нежный, самый удачный и самый бренный цветок мира героев, «на краткое время рожденный», как говорит Гомер, именно потому, что он так прекрасен. Мне даже часто кажется, что поэт лишь потому так мало разрешает ему явиться в действии, и, в то время как другие буйствуют, герой сидит в своем шатре, чтобы насколько только возможно меньше профанировать его в этой свалке перед Троей. Об Улиссе он может рассказать кучу всего. Этот — мешок разменной монеты, которую надо долго пересчитывать; с золотом же можно покончить быстро».

(2) «В особенности же я люблю и восхищаюсь этим поэтом из поэтов за его Ахилла. Поразительно, с какой любовью и с каким умом провидел, и удержал, и воспел он эту фигуру. Возьми почтенных мужей Агамемнона, и Улисса, и Нестора со всей их мудростью и безумием, возьми буяна Диомеда, безумствующего в ослеплении Аякса, и поставь их против этого гениального, всемогущего, нежно-меланхолического сына бога, Ахилла, против этого enfant gâté природы, и посмотри, как поэт ставит его, этого юношу с силой льва, умом и грацией, в центр между старческой мудростью и грубостью, и ты увидишь в характере Ахилла чудо искусства. В прекраснейшем контрасте находится этот юноша с Гектором, благородным, верным, благочестивым мужем, который становится героем из чувства долга и своей чуткой совести, в то время как другой — по велению своей щедрой, прекрасной натуры. Они настолько же противоположны, насколько родственны друг другу, а это делает еще более трагичным конец, когда Ахилл должен выступить смертельным врагом Гектора. Приветливый Патрокл так естественно становится другом Ахилла и так хорошо гармонирует со строптивым.

Мы видим, как высоко ценил Гомер своего героя. Критики часто удивлялись, почему Гомер, желавший воспеть гнев Ахилла, почти совсем не выводит его на сцену. А он не хотел профанировать юношу в свалке перед Троей.

Идеальное не должно было явиться как обыденное. И он действительно не мог воспеть его прекрасней и нежней, чем заставив его отступить на задний план (ибо этот юноша в своей гениальной натуре чувствовал себя — сам безмерный — безмерно униженным чванным Агамемноном), так что вечные потери греков с того дня, когда в войске недосчитались этого единственного, напоминают об его превосходстве над всей этой роскошной толпой господ и слуг, а редкие моменты, в которые поэт позволяет ему явиться перед нами, еще более подчеркиваются его отсутствием. И сии моменты обрисованы с чудесной силой, и юноша выступает попеременно то как скорбящий, то как отмститель, то неизреченно трогательный, то вновь гневно-грозящий, пока наконец, когда его страдания и его гнев достигают апогея, после ужасного взрыва, стихия не угомонится и сын бога, незадолго перед смертью, которую он предчувствует, примирится со всеми, даже со старым отцом [Гектора] Приамом.

Эта последняя сцена божественна — в контрасте с тем, что ей предшествовало».

Но образ Ахилла вовсе не однозначен в сознании поэта. В последнем из законченных им стихотворений — «Мнемозина», 1803 г. — Ахилл — это умерший друг. Первые слова гимна, написанные посередине листа бумаги и позднее обозначившие начало третьей строфы, были:

Am Feigenbaum Ist mir Achilles gestorben Под смоковницей умер мой Ахиллес.
вернуться

31

...поклониться от нее берегам Скамандра, Иде и всей старой троянской земле. — Скамандр — река, Ида — горы в северо-западной части Малой Азии, где лежала древняя Троя.

вернуться

32

...что я слышу жрицу в Додоне. — В «Путешествии юного Анахарсиса», которое несомненно знал Гёльдерлин, в томе 3-м есть следующее описание:

«В одном из северных районов лежит город Додона. Именно здесь находится храм Юпитера и оракул, самый древний в Греции (Геродот, кн. 2, гл. 52). Он существовал с той поры, когда жители этих пределов имели лишь самую смутную идею божества, однако уже обращали беспокойные взоры в будущее, ибо ведь правда, что желание узнать его есть одна из древнейших болезней духа человеческого и одна из наиболее пагубных. Добавлю, что есть и другая, не менее древняя у греков: они объясняют сверхъестественными причинами не только явления природы, но и обычаи или установления, происхождение коих им не известно. Если удосужиться проследить все цепочки их традиций, то увидишь, что они все упираются в чудеса. Чтобы основать оракул в Додоне, им тоже требовалось чудо, и вот как об этом рассказывают жрицы храма (Там же. Гл. 55).

Однажды две черные голубки улетели из города Фивы, что в Египте, и прилетели одна в Ливию, другая в Додону. Эта последняя, усевшись на дуб, произнесла внятным голосом следующие слова: «Воздвигните в сих местах оракул в честь Юпитера». Другая голубка предписала то же самое жителям Ливии, и обе они почитаемы как посланницы, возвестившие волю богов. Сколь бы абсурдным ни представлялся нам этот рассказ, он, кажется, имеет реальную основу. Египетские жрецы утверждают, что некогда две жрицы отправились от них в Ливию и Додону, чтобы передать их священные обряды, а на языке древних народов Эпира одним словом обозначали голубку и старую женщину (см., напр., Страбон)» (С. 252—253). «Свои тайны боги сообщали жрицам этого храма разными способами. Иногда эти жрицы идут в священный лес, и садятся у вещего дуба, и слушают — то шепот его листвы, оживляемой зефиром, то стон ветвей, ломаемых бурей. Другой раз, остановившись у ручья, ключом выбивающегося у подножия дерева, они слушают немолчный говор его бегущих волн» (Там же. С. 254—255).

Эти отрывки, где говорится именно о жрицах, должны снять сомнения некоторых комментаторов, утверждавших, что «толкования в Додоне давались прорицателями, а роль жриц неясна».