В 1996 г. Марк Роузман также рассматривал мои взгляды. Подобно многим другим авторам, он, с одной стороны, соглашается с моими эмпирическими выводами о мышлении Гитлера, когда пишет: «Цительманн, несомненно, удивил нас тем, насколько Гитлер был дитя современной эпохи…». И: «Подлинная суть спора и настоящая ценность его недавно опубликованной работы в том, что она бесповоротно показала, что нацисты субъективно и объективно действовали на территории индустриального общества. Аграрные мечты существовали лишь на периферии нацистской мысли. Социальная политика нацистов часто воплощала в себе инновационные ответы на проблемы индустриального общества, ответы, которые иногда шли параллельно, иногда предвосхищали аналогичные усилия в других развитых индустриальных странах и которые в любом случае часто оказывались совместимыми с нормальным функционированием этого общества. Нацистская политика не была дисфункциональной»[134].
С другой стороны, Роузман критикует мои взгляды, используя тот аргумент, что национал-социалистическая народная общность с ее расовым обоснованием означает разрыв с фундаментальными ценностями западных обществ, прежде всего в том, что касается отношений между индивидуумом и коллективом[135]. «Но столь же очевидно, что цели нацистов нельзя рассматривать как во многом аналогичные целям других западных государств»[136]. Этого я, однако, никогда не утверждал. Тут вновь обнаруживается, что в конце концов споры вызывают именно нормативные импликации понятия модернизации, использующего в качестве масштаба западное либеральное общество.
Клаус Хильдебранд, придерживающийся мнения, что цель Гитлера состояла в том, чтобы современными средствами проложить курс к досовременной либо антисовременной утопии[137], считает спор о современном характере национал-социализма результатом разного толкования понятия.
«То, что этот по-прежнему продолжающийся спор смог возникнуть и даже должен был возникнуть, — резюмировал он в 2009 г., — связан, как это часто случается в похожих спорных случаях в науке, с понятиями, используемыми для спорного предмета: одни, как например, Ганс Моммзен и Генрих Август Винклер, привязывают проект модернизма, процесс модернизации и констатацию черт современности в нормативном смысле к демократизации, эмансипации и гуманности; другие, например Райнер Цительманн и Михаэль Принц, разрывают эту коннотативную связь и признают даже за такой аморальной сущностью, как национал-социализм, модернистские намерения и модернизирующие эффекты…»[138]
Однако за этим спором скрывается, может быть, нечто большее, чем различное истолкование понятия. 30 лет назад, когда вышла моя книга, повсюду царил почти безграничный оптимизм по поводу прогресса, заразивший многих историков и политологов. Коммунистические системы рухнули, и американский политолог Френсис Фукуяма обосновывал в своей привлекшей тогда внимание книге даже «Конец истории»[139], который якобы пришел с окончательной, универсальной победой либеральной демократии.
Уже незадолго до переломных годов 1989-го и сл. политолог Мартин Криле привел в своей книге «Всемирная демократическая революция» (1987) аргумент о существовании закономерности, в соответствии с которой в конце концов демократия начнет свое всемирное победное шествие. При этом он ссылался на телеологическую философию истории Гегеля и Канта, для которых всемирная история была историей прогресса свободы и осознания свободы. А Иоахим Фест, автор важной биографии Гитлера, выпустил книжицу, где провозгласил «Конец утопической эпохи».
В 1991 г. я решительно выступил против этих тезисов[140]. В статье «О тоталитарной стороне модернизма» я предостерег — как мы спустя 26 лет знаем, к сожалению, справедливо: «Вне всякого сомнения, существует опасность, что мы окажемся под слишком большим впечатлением от завораживающей силы нынешнего развития. Стоит скептически отнестись к тому, что некоторые наблюдатели поспешно заявляют о конце истории, который настал с окончательной победой демократического порядка»[141].