Выбрать главу

К этому времени (с апреля 1980) я уже работал сменным мастером треста котельных. Мир вновь поменял цвета — на этот раз к лучшему. Урон социального статуса не задел меня, наоборот, сообщил небывалую легкость и веселье. Свобода — это осознанная необходимость отъезда. Семь бед — один отъезд. Отступать некуда. «Прошлое жадно глядится в грядущее, нет настоящего, жалкого — нет…» К концу 1980 я закончил третью книгу моих стихов — . Писалось легко, как в 1972.

Лишь осенью 1980, волею случая, я прикоснулся к тому, что принято называть еврейским национальным возрождением. Было время консолидации отказников, которых вдруг стало много. Квартирные лекции по еврейской истории и культуре собирали по 50-70 человек и были вполне открытыми. Я стал посещать их — с тем большим интересом, что мои сведения о еврействе исчерпывались и набором представлений из Л. Фейхтвангера. Так я был воспитан. Самое слово из нашей семьи было изгнано, о моем происхождении я узнал не от родителей. Теперь передо мной развернулась величественная ретроспектива, дававшая место мысли и надежде. Но я все еще не думал, что поеду в Израиль иначе как гостем.

Главным содержанием моей жизни была русская поэзия, русская культура. Другой я не знал. При этом с самого детства (я сочиняю с шести лет, с 1952) я все яснее видел, что человек с моей фамилией нежелателен в русской литературе и неуместен в русском святилище муз. Незачем объяснять мучившие меня противоречия. Искушение полной ассимиляции было велико. Только однажды я воспользовался псевдонимом в открытой печати, уступив хору доброжелателей. В 1980, впервые столкнувшись с молодыми еврейскими ортодоксами, я понял, что и этот путь для меня неприемлем, что я никогда вполне не склонюсь ни к одному из полюсов и обречен дрейфовать между ними.

С момента моего ухода в кочегарку началась для меня полоса активного участия в ленинградском самиздате и т. н. второй литературе, где не только издаются журналы (не менее десяти), но и проводятся различные чтения. В январе 1981 меня просили рассказать о замалчиваемом поэте серебряного века Владиславе Ходасевиче, которого, как считалось, я хорошо знал, а после выступления предложили написать о нем для машинописного журнала . Я долго колебался. Прозы я не писал никогда, литературоведом себя и во сне не видел, да и о Ходасевиче знал недостаточно. Но я страстно любил его стихи, более того, его поэтика стала одним из важнейших символов в моем миропонимании. Я решился, причем из двух возможных подходов, спекулятивного и компилятивного, выбрал второй, более трудоемкий и (так я думал) менее благодарный. Нужных книг не было ни одной: даже Ходасевича в типографском исполнении. Три месяца я не вылезал из Публички, для чего пришлось из сменных мастеров понизиться в кочегары: иначе не хватало времени. В котельных нашего участка, сплошь занятых литераторами (не без моей помощи), циркулировали уникальные книги, — и то, в чем мне отказала Публичка, я иногда получал прямо на рабочем месте. К концу мая был готов первый вариант Айдесской прохлады (так я назвал статью), и вскоре она вышла в №29 . Но это оказалось только началом. 30 мая 1981 в нашей коммунальной трущобе состоялась памяти Ходасевича (приуроченная к его 95-летию), где было прочитано четыре доклада. Собралось более 30 человек, притом не только ленинградцы. А спустя менее чем два года, весной 1983, в Париже вышел двухтомник стихов Ходасевича, мною составленный и прокомментированный, с Айдесской прохладой качестве приложения. Нечего и говорить о том, что тридцать с лишим лет стихотворчества не принесли мне и десятой доли известности, доставленной этой увлекательной, но случайной затеей.

Осенью 1981 мои стихи напечатал журнал — первая публикация с 1975, когда меня прекратили печатать советские журналы. Той же осенью я начал ходить на курсы иврита и на семинар по изучению Торы. Ни там, ни тут успех мне не сопутствовал. Оба занятия пришлось бросить в феврале 1982, когда меня буквально силой заставили написать пуримшпилъ — пьесу о чудесном избавлении евреев Персии их единоплеменницей царицей Эстер. Примерно в это же время у нас дома появились первые визитеры из еврейских общин свободного мира. Переписка началась чуть раньше, причем одно из моих писем о положении евреев в СССР достигло британского парламента.

Летом 1982 возник ЛОЕК (Ленинградское общество по изучению еврейской культуры), а осенью — его печатный орган ЛЕА (Ленинградский еврейский альманах). К этому времени я был уже в самой гуще еврейской самодеятельности: член-учредитель ЛОЕК, редактор ЛЕА. Опять — инициатива принадлежала не мне, в активисты меня выдвинули (вовлекли) обстоятельства и люди. Нужен был стилист и редактор. И вот, первый (сентябрь 1982) и третий (февраль 1984) выпуски ЛЕА были подготовлены мною более чем наполовину каждый и мною же отпечатаны; четвертый (август 1984) был начат при моем участии; пять статей, пуримшпиль, подборка стихов, составление и редактура (т. е. полная переписка всех оригинальных текстов в нечетных номерах), служебные тексты и даже оформление и размножение — таково мое участие в ЛЕА. Принявшись за дело почти с неохотой, я вскоре увлекся, а затем и увидел в нем свой долг. Древнее правило — чтобы сделать гостя домочадцем, нужно заставить его работать, — сработало и в наши дни. Израиль оказался в фарватере моих интересов.

В 1983 самой заметной фигурой в ленинградских еврейских кругах сделался русский ученый и правозащитник Иван Мартынов. В своем трактате и многочисленных письмах протеста он показал черносотенный и неонацистский характер современной советской антиизраильской прессы. Деятельность Мартынова имела широкий резонанс в СССР и за рубежом. Еврейские активисты поддержали его. Вместе с другими и я участвовал в этом важном эпизоде, однако на вторых ролях.

Зимой 1983-1984, одновременно с подготовкой ЛЕА-3, я отредактировал несколько коллективных писем, одно из которых — требование свободы репатриации — было тут же переведено и подхвачено западными средствами информации. В России в короткий срок под ним поставили подписи сотни отказников из Ленинграда, Москвы и других городов. Именно эта декларация и ЛЕА-3, обнародованные почти одновременно, и явились, я думаю, поворотным моментом в моей судьбе. В марте 1984 меня уволили из кочегарки , а в начале апреля вызвали в ОВИР и велели быстро собираться.

Лишь в отказе я почувствовал себя свободным человеком — насколько это вообще возможно. Я впервые занимался исключительно тем, о чем мечтал с детства, — писательством. Котельная стала моей студией, куда я отправлялся на целые сутки с машинкой и книгами. (Последние 2,5 года я отапливал Уткину дачу — архитектурный ансамбль XVIII века на слиянии рек Охта и Оккервиль.) Здесь я подготовил двухтомник Ходасевича и два выпуска ЛЕА, здесь сложилась четвертая книга моих стихов . Сюда в 1983 приходили уговаривать меня вернуться в СевНИИГиМ на прежнюю должность — и каким же смехотворным показалось мне тогда это предложение! Сюда ко мне приезжали литераторы и еврейские активисты. Здесь мы с Таней встречали однажды Новый год. Будучи по своей натуре совсем не героем, я не испытывал страха в эти годы. Открытый разрыв с режимом принес мне колоссальное удовлетворение. Теперь все это позади. Я не жалею, что поменял Уткину дачу на Иерусалимский университет, но вспоминаю о ней с удовольствием и грустью.

вернуться

2

Вышла под другим названием: Юрий Колкер. Далека в человечестве. Стихи 1974-80. Издательство , Москва, 1991.

вернуться

3

Точнее, почти сложилась. Вышла под другим названием: Юрий Колкер. Завет и тяжба. Стихи 1982-93. Издательство , СПб, 1993.