Стянька села на кровати, не понимая, в чем дело. Но когда мать, так же внезапно, как и начала, прекратила причитания, обстоятельно, с отвратительными подробностями выложила свои подозрения по поводу ночного отсутствия мужа и снова отчаянно залилась, Стянька тихо, но твердо сказала:
— Мама, уйди!..
— А-а! — дико заверещала Пелагея. — Все вы заодно! С коммунией со своей!.. — и выскочила из горницы.
Стянька встала с головной болью. Работа валилась из рук. Она вышла на улицу. Холодная белизна ослепила ее: ночью выпал снег.
Прилив деятельного возбуждения охватил Стяньку. Она посмотрела, чем бы заняться на дворе, и быстро нашла себе дело. Взяла лопату, стала кидать снег к стенкам дома, делая завалинки, о которых отец за колхозными делами действительно совсем забыл. Скоро ей стало жарко.
Он все время мягко и беспорядочно торкался, словно желая помочь Стяньке, и она останавливалась, чтоб унять его, ласково пеняла ему:
— Ну, полно, полно! И чего ты такой неспокойный! Золотинка моя…
И вдруг острая боль пронзила поясницу. Стянька присела. Замерла, прислушалась. Боль прошла.
Но работать ей не пришлось — боли стали повторяться, а ночью начались роды.
Пелагея поставила самовар и побежала к тетке Орине. Вся беленькая и легкая, как одуванчик, старушка внесла в дом запах увядших трав. Это наполнило Стяньку смертной тоской. Она стала метаться, стискивая зубами угол подушки. Запах птичьего пера и мыла судорогой сводил горло.
— А ты не противься, доченька. Открой себя. Больно? Ну и кричи! — ласково говорила тетка Орина и, добродушно улыбаясь, легко коснулась Стянькиного живота. — Время пришло рожать, голубушка. Созрела ягодка…
Боль на время утихла. Чувство покорности охватило Стяньку. Ей казалось: эти, всегда такие слабые, старческие руки тетки Орины теперь обладали целительной силой. В вихре мыслей где-то стороной промелькнуло: эти руки пеленали Ваню… И страх, минуту тому назад охвативший ее, исчез бесследно. Но не успела она понять, что же произошло, как волна все усиливающейся боли снова хлынула на нее. Отчаяние охватило Стяньку, и она закричала. Закричала, не сознавая этого, удивляясь, как будто бы откуда-то со стороны приходившему крику. Стараясь понять, что это такое, повела глазами и увидела в переднем углу робкое пламя лампадки. Мать стояла перед иконой, беззвучно шевеля губами. Она молилась. И в израненном Стянькином сердце вспыхнуло мстительное чувство возмущения: «Молись, молись! Выдавала — молилась. Теперь молишься. Схоронишь — тоже молиться будешь!» Даже к нему, еще не родившемуся, но уже принесшему ей столько страданий, она чувствовала только враждебность.
Сотни ножей снова кромсали ее изнемогающее тело. Ей казалось, что она умирает, и снова, забыв только что бушевавшее в ней возмущение, она совсем, как в детстве, ища единственное прибежище, закричала:
— Ма-а-а-ма!..
Родился, как и предсказывала Фрося, мальчик. Когда тетка Орина поднесла к Стянькиному лицу красное сморщенное тельце ребенка, она посмотрела безучастно и устало закрыла глаза, радуясь одному — не было боли.
Вечером приехал отец. Он не узнал Стяньку.
— Ну, что, дочка? Как дела?
Стянька нашла силы улыбнуться.
— Сын у меня, тятя… Мужик будет…
Степан отвернулся. На усы упала и разбилась непрошеная слеза.
2
Зима пришла снежная, метельная, злая. Она словно бы хотела наверстать упущенное. За какую-то неделю-две снегу намело столько, что однажды ночью, когда улеглись белые вихри и на небо вышел обледеневший серпик луны, молодой зайчишка, пробираясь на огороды, где он с осени лакомился капустными кочерыжками, не нашел ни кочерыжек, ни самого тына с проделанным лазом. Кругом лежала снежная перина. Напетляв такую замысловатую вязь, что и самому не разобраться, зайчишка перед утром залег под тополем около избушки Вани Тимофеева. Там его и спугнул Андрей Петрович, поднявшийся, как всегда, с зарей.
— Ишь косой, — сказал он, пропуская перед собой в избушку Тимофеевых клубы морозного пара. — Тихой сапой норовил шельмец!
— Чегой-то? — из кути отозвалась Орина.
— Да вон зайчишка. К тополю шельмец пробирался, а как заслышал меня, рванул во все лопатки. Задние ноги за уши заложил да кубарем-кубарем под Крутояр.
Орина смеялась, вытирая глаза концами головного платка. Все повторяла:
— Кубарем-кубарем! Ох ты, господи! — Орина была рада случаю поговорить. — Зайчишка, Андрей Петрович, не велика птица. Ко мне как-то на днях лиса припожаловала. Вышла я вечером, снежок метет, вижу около стайки[35] собачошка рыжая возится. Я пошумела на нее. Она — за стайку. И вижу я: какая-то чудная собака. Вроде Ветка Фроловых, вроде — нет. Хвостом больно мечет. Что лиса, то мне и невдомек даже. А ночью слышу: будто курицы забеспокоились. Прислушалась я — и опять ничего. Погода на дворе-то, почудилось, думаю, а утром глядь-поглядь — нет одной курочки. В крыше дыра. И снежку в нее натянуло. Тут уж я спохватилась, да поздно. Дыру в крыше я заткнула, да ведь лиса не заяц — куда повадится, свое выведет. Боюсь, как бы всех курей не вытаскала. Было-то их всего семь с петушком. Теперь шесть осталось…