— Просто смех берет, что творится! Какой-то ублюдок полицейский огрел меня дубинкой, то-то их все и ненавидят, подумаешь, уж и попеть нельзя, а пить я имею право, где хочу, когда хочу и с кем хочу! — Что он и делал чуть ли не каждый день. Но его причуда коллекционировать бумажные салфетки все еще оставалась повальной модой. Впрочем, и пластинки его тоже пока держались в списке лучших шлягеров.
Как-то он явился в «Штадтхалле» пьяный в дым, а потом две недели капли в рот не брал. Его пригласила церковная община в Лерхенфельде, он выпил со священником по стаканчику вина, а после на улице Гюртель наклюкался в одиночку и лишился нескольких тысяч шиллингов, потому что сказал: «Со мной ляжет любая». Он сказал: «Рок-н-ролл стал слишком заумен» — и выучился играть на гитаре. Он раздавал автографы в магазинах Гернгросса, рекламируя средства от пота, и почему-то вдруг вспомнил Биргит, плакат над ее кроватью: «Live fast — love much — die young!»[12] Наверняка она неплохо устроилась в жизни, хотя за все это время он ничего о ней не слышал. Зато от Кристины как-то пришло письмо, он велел секретарю послать ей свою фотографию, на которой собственноручно написал «сердечное спасибо» и чуть ниже «Ромео», без «твой»; на том их переписка и кончилась. Теперь с ним была некая Марго, которая звалась Грета и требовала меховую шубу. Его снова пригласили выступить в Подерсдорфе, но он отказался. В Граце он выступал с распоследними девками из кордебалета, вслед за каким-то маэстро, пиликавшим на скрипке; один критик написал: «Ромео становится однообразным».
Многие видели корень зла в раннем и стремительном успехе, в деньгах, текших к нему рекою, в шикарных спортивных автомобилях, фантастически дорогих путешествиях, в шумных попойках до четырех утра и, наконец, в женщинах.
Женщины и вправду были у него непотребные: с вызывающими красками на лице и в голосе. Поначалу это были эдакие расфуфыренные кошечки, бывало, он крутил сразу с двумя или тремя, и каждая выкачивала из него все, что ей было нужно. От баров в центре города было рукой подать до Пратерштрассе, но к тому времени он уже не пел. Ему капали еще кое-какие деньжонки от продажи пластинок — их как раз хватало на кафе «Будапешт». Однажды, когда он сидел за столиком с одной из этих девок и показывал ей свои фотографии, он сказал:
— Со мной ляжет любая.
Она ответила:
— Кроме меня.
А он сказал:
— Любая.
Она покачала головой и со скучающим видом покрутила в руках пустой ликерный фужерчик. Он сказал:
— Я был в Париже.
Держа между пальцами пустой фужерчик, словно сигарету, она сделала знак кельнеру.
— Я был в Париже — в Париже, и вообще весь мир объездил, вот гляди, это я в Сан-Ремо, а это в Копенгагене.
Кельнер убирал со стола и спросил:
— Виноват, вы мне?
А он сказал:
— Вот смотри, Копенгаген.
Но она перебила его и сказала кельнеру:
— Не слушайте этого забулдыгу.
Он рылся в груде фотографий, точно сконфуженный фокусник, который без конца достает из колоды не ту карту.
— Прочти, что здесь написано, — и прочел сам: — «Cool, smart, clever — and sexy»[13]. [1]]
Она сказала:
— Дай посмотреть.
Он повернул фотографию к ней лицом, а она щелкнула по ней. Он снова сказал:
— Со мной ляжет любая.
Сквозь штукатурку на ее лице проступила вымученная улыбка:
— Ты уж совсем черт знает что несешь.
Сгребая фотографии, словно собираясь тасовать их, он повторил:
— Любая.
Но тут появился какой-то битюг и буркнул, кивнув на дверь:
— Пойдем выйдем!
Он вышел с ним на улицу, которая вела в Копенгаген, и Бангкок, и «Эдем», и вообще во все точки Вселенной, и услышал его голос:
— Знай свое место, шушера!
И тотчас раздался гром аплодисментов, аплодировали Берлин, Париж и вся Вселенная, и он снова сел за столик, где еще валялись фотографии, липкие от пролитого ликера, но женщины уже не было, и в оконном отражении он увидел чье-то лицо: белое как мел, в мраморной сетке тоненьких струек и мокрых от крови волос, и эта жуткая маска была его лицом. Никто не обратил на него внимания. Кровь ручейками стекала к подбородку и медленно капала на фотографии. Он помочил палец в крови и написал на стекле засыхающим кармином ее имя. Затем отерся рукавом: в кафе «Будапешт» ему не подали даже салфетку.
Любовь и долг
Впервые она обратила на него внимание в летнем кафе, да и то лишь потому, что лицо его показалось ей знакомым, точно она уже много раз его видела, но не замечала этого красивого, несколько угловатого молодого человека в мышино-сером «фольксвагене». Вот черт — она даже беззастенчиво прищелкнула пальцами, — этот мальчик ей нравится. Припарковался он довольно далеко от ее машины и теперь сидел, углубившись в чтение, за столиком в другом конце просторной террасы. Она повертела приготовленную монетку, потом подбросила ее вверх и на лету поймала. Вот незадача: ей уже почти сорок, а она все еще не знает, как это делается… Закинула ногу на ногу, принялась бездумно листать журнал — словом, изобразила одиночество прямо как в пошлейших сентиментальных фильмах. Машина в полном порядке, и она понятия не имеет, как подстроить неисправность. Мужчины моложе ее всегда казались ей туповатыми: слишком много гонору, а было бы из-за чего — пообтерлись малость и уже считают это опытом. Но так было раньше; с годами она научилась смотреть иначе, исподволь открыв для себя прелести застенчивости.