При въезде в Сент-Мену весь людской поток, подобно наводнению заливавший равнину, не мог втиснуться в узкую улочку.
Он вспенился по обе ее стороны и потек в обход города справа и слева; но в Сент-Мену карета остановилась на короткое время, необходимое лишь для перемены лошадей, и потому на другой окраине города толпа с прежней ненавистью сомкнулась вокруг кареты.
Король полагал — и эта точка зрения толкнула его, может быть, на неверный путь, — что только в Париже народ сбился с пути, и рассчитывал на свою добрую провинцию. И вот эта провинция не только покинула его, но безжалостно повернулась против него. Эта самая провинция напугала г-на де Шуазёля в Пон-де-Сомвеле, захватила г-на Дандуана в плен в Сент-Мену, стреляла в г-на де Дама в Клермоне, только что убила Изидора де Шарни на глазах у короля; все противились бегству его величества, даже тот священник, кого граф де Буйе столкнул пинком в придорожную канаву.
И было бы еще хуже, если бы король мог видеть, что происходит в других местах, куда доходила весть о его аресте. В одно мгновение все население города или деревни поднималось как один человек, женщины хватали на руки грудных детей и тащили за собой детей постарше — тех, что уже умели ходить; мужчины вооружались кто чем мог: сколько ни было у них оружия, они вешали его на себя или взваливали на плечи; и все прибывали и прибывали, готовые не эскортом следовать за королем, но убить его, убить за то, что король в страдную пору жатвы — такой жалкой, что, например, провинцию на подступах к Шалону народ, со свойственной ему выразительностью языка, называет Сухой Шампанью! — итак, король в страдную пору привел сюда грабителей-пандуров и разбойников-гусаров, чтобы их кони вытоптали жалкий урожай! Однако у королевской кареты было три ангела-хранителя: бедный маленький дофин, дрожавший в лихорадке на коленях у матери; юная принцесса, поражавшая яркой, свойственной рыжеволосым красотой, стоявшая у самой дверцы кареты и взиравшая на происходящее удивленным, но твердым взглядом; наконец, мадам Елизавета, уже достигшая двадцатисемилетнего возраста, но благодаря чистоте телесной и духовной словно увенчанная ореолом девичьей невинности. Люди эти видели всех троих, а также королеву, склонившуюся над своим ребенком, видели подавленного короля, и их ненависть отступала в поисках какого-нибудь другого объекта, на кого она могла бы обрушиться. И люди кричали на телохранителей, оскорбляли их, — эти благородные и преданные сердца! — называя их трусами и предателями; кроме того, на их головы, большею частью непокрытые да еще разгоряченные дешевым вином, падали прямые лучи июньского солнца, образуя огненную радугу в лиловой пыли, поднимаемой с дороги всем этим бесконечным кортежем.
Что сказал бы этот король, еще, может быть, на что-то надеявшийся, если бы увидел человека, который покинул Мезьер с ружьем на плече, проехал шестьдесят льё за три дня только для того, чтобы убить короля, нагнал его в Париже и, увидев его, такого бедного, такого несчастного, такого униженного, покачал головой и отказался от своего плана?
Что сказал бы он, если бы узнал, как молодой столяр — не сомневавшийся в том, что после своего бегства король будет незамедлительно предан суду и осужден, — отправился в путь из самой Бургундии, торопясь на суд, чтобы собственными ушами послушать обвинительную речь? В дороге другой столяр, старший его товарищ, дает ему понять, что это займет больше времени, чем он думает, и задерживает его для того, чтобы с ним побрататься; юный столяр в самом деле останавливается у старого мастера и женится на его дочери[1].
То, что видел Людовик XVI, было, возможно, более впечатляющим, но менее пугающим; ведь мы рассказали, как тройной щит невинности отводил от него злобу и направлял ее против слуг короля.
Когда карета выехала из Сент-Мену, приблизительно в полульё от города показался верхом на коне старый дворянин с крестом Святого Людовика в петлице; он скакал галопом через поле наперерез карете; в толпе подумали было, что этого господина влекло простое любопытство, и потому посторонились, давая ему возможность проехать. Сняв шляпу, кланяясь королю и королеве и называя их «величествами», дворянин подъехал к дверце кареты. Народ только что взвесил, где истинная сила и настоящее величие; он возмутился, что его пленников удостоили принадлежащего им титула; в толпе послышались глухие угрозы.
Король научился распознавать эти угрозы: он уже слышал их у дома прокурора в Варение, он угадывал их значение.
1
Эти два эпизода рассказал Мишле, поэтичный и яркий историк. Он даже называет двух действующих лиц по имени; грандиозность его повествования позволяла ему это.