Не знаю, сон ли это был или ещё что, но я тоже увидел маму.
Столько лет не вспоминал.
Да ладно, её не стало, когда я совсем сопляком был, а потому и память моя о ней была отрывочной. Помнил запахи. Кухоньку какую-то, в которой не развернуться. Голос её, напевающий что-то. Запах молока и каши.
Помнил руки, которые слегка красноватые и шершавые, но всё равно самые волшебные руки.
Помнил…
Фотка у меня была, где я, Савка, в шортиках и рубашке стою рядом с женщиной… красивой? Хрен его знает. Главное, что фотку эту я хранил.
Только не сохранил.
А теперь вот резко так. Возвращение. Отмечаю его по запахам, открывать глаза лениво. Писк приборов. Ощущение пустоты и той же, вытащенной от Савки, безнадёги.
И потом вдруг резко — санки.
Деревянные. Каждая дощечка в свой цвет покрашена. Красный и зеленый. А самая крайняя — синяя. Потому что отломалась, но дядя Сеня, который в гости заглядывал, новую приладил. И теперь на санках снова можно ездить. Только сперва мама кладёт одеяло. И спинку проверяет несколько раз.
А потом уже вывозит санки во двор и помогает сесть.
На мне какая-то тяжеленная шуба, в которой не повернуться, и перехвачена ко всему платком серым, крест-накрест на груди. И я пыхчу, ворчу, а мама смеётся.
— Медвежонок, — говорит она. И усаживает. А сама берется за веревку и тянет, сперва осторожно, потому как санки проваливаются в снег, но потом мы выходим на утоптанную тропинку и она прибавляет шаг. Быстро.
И ещё быстрее.
И мы летим. Вдвоём. К горке. А потом уже я сжимаю обындевевшую верёвку и лечу с горки один. Санки переворачиваются, но так даже лучше. Писк. Визг. Крики какие-то… там мы не одни. Мама ловит, помогая выбраться из пушистого сугроба:
— Не замёрз?
Лицо у нее красивое. И сама она — лучшая.
Я мотаю головой.
— Ещё!
И мы вдвоём тянем санки в гору. А потом в голову мою приходит замечательная мысль:
— Садись, — говорю я ей. — Покатаю…
И она, уже наверху, садится. А я пробую сдвинуть санки с места, и снова пыхчу, на сей раз от понимания, что сил не хватит.
Злюсь.
А мама встаёт.
— Вырастешь, — говорит она. — Обязательно покатаешь!
И я вцепляюсь в эту мысль: вырасту и покатаю…
Твою ж…
Почему так? Тоской заразился? Она, дрянь, такая вот, заразная, куда там чуме. И хочется выть или орать, не от боли, а от того, что душа цепенеет. Теперь я чувствую её, отдельную от тела. Но вместо крика просто лежу, вперившись взглядом в потолок.
Думаю.
Надо… надо думать о деле.
Каком?
Здесь у меня всё или почти всё. А там… там Савке без психолога не выбраться. Такие мысли сами по себе не появляются. И сами по себе не уходят. Значит… значит, нужно как-то… что-то…
К Евдокии?
Она самая адекватная.
И рассказывать. Про Метельку. Мозыря… дерьмо, надежда, что Савка и вправду ценен… если я сдохну, он недолго проживёт. Он просто не хочет бороться.
Есть такие люди.
Или мамину смерть не пережил?
Я ведь… я ведь похорон и не помню. Помню больничке, в которой оказался. И что остригли налысо. И я всё ждал, когда же мама придёт. Пока кто-то из санитарок не рассказал правду. А я… я не поверил. Орал, что придумала она, что… даже с кулаками бросился, не зная, что ещё делать со страхом и гневом, которые смешались, спаялись воедино.
И потом не верил. Всё ждал.
И когда в приют угодил. И когда к папане моему меня повели. Работница была молодой, еще не задубела, вот и решила в нём совесть с ответственностью пробудить, меня перед ним поставивши. Или, может, жалость… я всё равно ждал маму. И ожидание переродилось в злость.
Но ведь и в тоску могло бы?
В понимание бессмысленности всего и вся?
Нет, в чужих мозгах так просто не разберешься. Но надо… надо будет что-то делать.
С этой мыслью я и отключился.
Странно, сон был спокойным, хотя в нём я отдавал отчёт, что это именно сон. Мелькали картинки, сменяя друг друга. Я даже не успевал понять, о чём они. Да и не больно пытался. Главное, проснулся я уже от голосов.
— … так разбудите его! — братец мой сорвался на визг. — Это совершеннейший беспредел…
— Где? — мне стало так интересно, что я и сам проснулся.
— Вот! А вы говорите, спит! — Викуша простёр руку, указывая на меня.
— Спал, — бормочу. — Пока ты не явился. Чего орёшь?
— Ты, Громов, окончательно сбрендил…