Однако то, что именно уничижение смерти составляет суть этической апории Освенцима, не вполне очевидно. Это доказывают противоречия, с которыми сталкиваются те, кто пытается рассматривать Освенцим с данной точки зрения. Как и те авторы, которые за много лет до Освенцима провозгласили девальвацию смерти. Первым из них, разумеется, был Рильке: именно он, как ни странно, стал источником, из которого Энтресс, непосредственно или опосредованно, заимствовал определение смерти в лагерях как конвейерное производство:
Теперь умирают на пятистах пятидесяти девяти [кроватях] . Разумеется, фабричным способом. При такой огромной продукции каждая смерть уж не отделывается столь тщательно; но ведь это не важно. Важно количество[131].
Тогда же Пеги, которого Адорно следовало процитировать применительно к Освенциму, говорил о том, что смерть в современном мире утратила подобающее ей достоинство:
Современный мир сумел обесценить то, что, быть может, обесценить труднее всего, потому что оно таково, что в самом себе, как бы в своем составе, содержит особое достоинство — какую–то исключительную неспособность поддаться обесцениванию: современный мир обесценил смерть.
Смерти, «пущенной в серийное производство», Рильке противопоставляет «свою же смерть» доброго старого времени, ту смерть, которую каждый носит в себе как «незреющий плод»: «она у тебя была», и «это тебе придавало особое достоинство и тихую гордость». Вся «Книга о нищете и смерти», написанная под тяжелейшим впечатлением от жизни в Париже, посвящена обесцениванию смерти в большом городе, где невозможность жить оборачивается невозможностью взрастить плод собственной смерти («а смерть великая есть плод нутра, и в нас он — долгожданная нужда»[132]). Характерно, что если не считать навязчивого обращения к образному ряду, связанному с родами и выкидышем («нашей смерти выкидыш рождаем»[133]), а также к метафорике зрелых / незрелых плодов («Своя же смерть висит и зеленеет // У них внутри незреющим плодом»[134]), «собственная» смерть отличается от других видов смерти лишь наиболее абстрактными и формальными характеристиками: оппозицией собственности / несобственности и внутреннего / внешнего. Перед лицом экспроприации смерти, свершившейся в наши дни, поэт ведет себя в полном соответствии с фрейдистской схемой борьбы Эроса и Танатоса — он интериоризирует утраченный предмет. Или можно сказать, что он поступает как меланхолик, представляя отчужденным от себя объект, а именно смерть, применительно к которой говорить о собственном и чужом просто не имеет смысла. Что именно делает «собственной» смерть камергера Бригге в его старом доме в Ульсгоре, которую он столь тщательно описывает как образец «царской» смерти? Об этом нигде не сказано ни слова, если только не считать того, что герой умирает в своем доме, окруженный своими слугами и своими собаками. Попытка Рильке возвратить смерти ее «особое достоинство» оставляет впечатление чего–то столь неподобающего, что в итоге сон крестьянина о том, как он заколол умирающего хозяина «вилами», начинает казаться осуществлением тайного желания самого поэта.
Выражение «производство трупов» впервые употребил еще в 1949 году Мартин Хайдеггер, который был наставником Ханны Арендт в середине 1920–х годов, когда она училась во Фрайбурге. По любопытному совпадению «производство трупов», как и у Леви, означает, что невозможно говорить о смерти применительно к жертвам лагеря уничтожения, ибо они не умирали в подлинном смысле этого слова — они были продукцией, производимой фабрикой смерти. «Они умирают массово, сотнями и тысячами», как говорится в тексте лекции о технике, которую философ прочитал в Бремене. Лекция носит название «Опасность» (Die Gefahr):
Умирают? Кончаются. Уничтожаются. Умирают? Становятся единицами хранения на складе фабрики трупов. Умирают? Ликвидируются без лишнего шума в лагерях уничтожения… Но умереть (Sterben) означает: испытать смерть в собственном бытии. Мочь умереть означает: мочь принять это решающее испытание. И мы это можем, только если наше бытие способно стать бытием смерти… Повсюду безмерная нищета безбрежной, жестокой смерти без смерти (ungestorbener Tode), и однако же сущность смерти остается сокрытой от человека[135].
Несколькими годами позднее Хайдеггера упрекали, и не без оснований, в этом по меньшей мере неуместном для автора, пусть и косвенно связанного с нацизмом, беглом упоминании о лагерях уничтожения (и это после нескольких лет молчания). С уверенностью можно утверждать только то, что узники лагеря были лишены права на достойную смерть, они были обречены сгинуть, умереть, не умирая — ситуация, напоминающая «выкидыш смерти» у Рильке. Однако как можно себе представить в лагере «мертвую» смерть, то есть смерть, вынашиваемую в собственном бытии? И имеет ли смысл применительно к Освенциму различать собственную и несобственную смерть?
132
Рильке, Райнер Мария. Часослов // Часть 3: Книга о нищете и смерти. См. стихотворение «Ведь мы — одна листва да кожура…».