Выбрать главу

Наличие десубъективации в акте поэтического творчества или даже в каждом речевом акте — общее наследие нашей литературной традиции. Поэты называют эту десубъективацию музой.

«Я» без гарантий! — пишет Ингеборг Бахман в одной из своих франкфуртских лекций. — Что такое, по сути, Я, чем бы оно могло быть? Звездой, положение и орбита которой никогда не были определены, и чье ядро состоит из еще не известных веществ. Возможно, Я составляют мириады частиц, но в то же время, быть может, Я — это ничто, ипостась чистой формы, воображаемое вещество[220].

Поэт, по мнению Бахман, это тот, кто «превратил свое Я в поле для экспериментов или же самого себя сделал экспериментальным полем». Поэтому поэты «постоянно рискуют сойти с ума»[221], уже почти не ведают, что говорят. Опыт полностью десубъективированного речевого акта можно обнаружить и в религиозной традиции. За много веков до того, как Рембо возродил его в письме Полю Демени (car je est un autre. Si le cuivre s’eveille clairon, il n’y a rien de sa faute, «потому что Я — это другой. Если медная труба просыпается рожком, в этом нет ее вины»), этот опыт в общих чертах был зафиксирован в Послании Павла к Коринфянам (как актуальная практика мессианской общины). «Говорить языками» (lalein glosse), о котором идет речь в Послании, отсылает нас к такому речевому событию, как глоссолалия, когда говорящий говорит, не зная, что он говорит («никто не понимает его, он тайны говорит духом»[222]). Это означает, что сам принцип слова становится чуждым и «варварским»: «Но если я не разумею значения слов, то я для говорящего чужестранец, и говорящий для меня чужестранец»[223] — или, в прямом смысле слова, «варвар», существо, не одаренное логосом, чужестранец, не умеющий по–настоящему понимать и говорить. Глоссолалия представляет собой апорию абсолютной десубъективации и «варваризации» языкового события, в котором говорящий субъект уступает место другому, инфантильному, ангелу или варвару, говорящему «на ветер» и «без плода». Показательно, что Павел, хоть и не отвергает полностью практику глоссолалии коринфян, но предупреждает их о заключенной в ней регрессии к детскости и призывает истолковывать то, что они говорят:

И если труба будет издавать неопределенный звук, кто станет готовиться к сражению? (Именно отсюда Рембо и начинает свою апологию коринфян: si le cuivre s’eveille clairon.) Так, если и вы языком произносите невразумительные слова, то как узнают, что вы говорите? Вы будете говорить на ветер… .А потому, говорящий на незнакомом языке, молись о даре истолкования. Ибо когда я молюсь на незнакомом языке, то хотя дух мой и молится, но ум мой остается без плода. …Братия! не будьте дети умом»[224].

3.15.

Опыт глоссолалии лишь доводит до крайности опыт десубъективации, заложенный в простейшем речевом акте. В современной лингвистике одним из принципиальных является положение о том, что язык и реальный дискурс — абсолютно оторванные друг от друга реальности, между которыми не существует ни перехода, ни связи. Уже Соссюр отмечал, что, несмотря на то, что в языке существует готовый набор знаков (например: «бык», «озеро», «небо», «красный», «грустный», «пять», «раскалывать», «видеть»), нет ничего, что позволяло бы предвидеть и понять, каким образом и в результате каких операций эти знаки будут задействованы в формировании дискурса.

Набор этих знаков, какой бы широкий круг понятий они ни выражали, никогда не укажет индивиду, что другой индивид, произнося их, имеет что–то в виду. В действительности, — добавил Бенвенист несколько десятилетий спустя, продолжая и развивая соссюровскую антиномию, — мир знаков замкнут. От знака к высказыванию нет перехода ни путем образования синтагм, ни каким–либо другим. Их разделяет непереходимая грань[225].

С другой стороны, всякий язык располагает набором знаков (лингвисты называют их шифтерами, или индикативными символами, в числе прочих к ним относятся местоимения «я», «ты», «этот», наречия «здесь», «сейчас» и т. д.), призванных помочь индивиду присвоить себе язык и воспользоваться им. Общим для всех этих знаков является то, что в отличие от других слов они не имеют лексического сигнификата, который можно было бы определить в реальных терминах; эти знаки могут обретать значение только в содержащем их речевом акте.

Какова же та «реальность», — спрашивает Бенвенист, — с которой соотносится (имеет референцию) я или ты? Это исключительно «реальность речи», вещь, очень своеобразная. Я может быть определено только в терминах «производства речи», а не в терминах объектов, как определяется именной знак. Я значит «человек, который производит данный речевой акт, содержащий я»[226].

вернуться

220

Там же.

вернуться

221

Цит. по: Bachmann, Ingeborg. Letteratura come utopia. Lezioni di Francoforte. Milano: Adelphi, 1993. P. 58.

вернуться

223

Библия. Первое послание к Коринфянам святого апостола Павла. Глава 14. Ст. 2.

вернуться

224

Там же. Глава 14. Ст. 11.

вернуться

225

Там же. Глава 14. Ст. 8–20.

вернуться

226

Бенвенист, Эмиль. Общая лингвистика. М.: Прогресс, 1974. С. 89.