Выбрать главу

В один из вторников, после ужина, когда пили ликеры, в гостиную вошел Алексей Алексеевич Бессонов. Увидев его в дверях, Екатерина Дмитриевна залилась яркой краской. Общий разговор прервался. Бессонов сел на диван и принял из рук Екатерины Дмитриевны чашку с кофием.

К нему подсели знатоки литературы – два присяжных поверенных, но он, глядя на хозяйку длинным, странным взором, неожиданно заговорил о том, что искусства, вообще, никакого нет, а есть шарлатанство, факирский фокус, когда обезьяна лезет на небо по веревке.

«Никакой поэзии нет. Все давным-давно умерло – и люди, и искусство. А Россия – падаль, и стаи воронов на ней, на вороньем пиру. А те, кто пишет стихи, все будут в аду»[21].

Он говорил негромко, глуховатым голосом. На злом бледном лице его розовели два пятна. Мягкий воротник был помят, и сюртук засыпан пеплом. Из чашечки, которую он держал в руке, лился кофе на ковер.

Знатоки литературы затеяли было спор, но Бессонов не слушал их, следил потемневшими глазами за Екатериной Дмитриевной. Затем поднялся, подошел к ней, и Даша слышала, как он сказал:

– Я плохо переношу общество людей. Позвольте мне уйти.

Она робко попросила его почитать. Он замотал головой и, прощаясь, так долго оставался прижатым к руке Екатерины Дмитриевны, что у нее порозовела спина.

После его ухода начался спор. Мужчины единодушно высказались: «Все-таки есть некоторые границы, и нельзя уж так явно презирать наше общество». Критик Чирва подходил ко всем и повторял: «Господа, он был пьян, в лоск». Дамы же решили: «Пьян ли был Бессонов, или просто в своеобразном настроении, – все равно он волнующий человек, пусть это всем будет известно».

На следующий день, за обедом, Даша сказала, что Бессонов ей представляется одним из тех «подлинных» людей, чьими переживаниями, грехами, вкусами, как отраженным светом, живет, например, весь кружок Екатерины Дмитриевны. «Вот, Катя, я понимаю, как от такого человека можно голову потерять».

Николай Иванович возмутился: «Просто тебе, Даша, ударило в нос, что он знаменитость». Екатерина Дмитриевна промолчала. У Смоковниковых Бессонов больше не появлялся. Прошел слух, что он пропадает за кулисами у актрисы Чародеевой. Куличек с товарищами ходили смотреть эту самую Чародееву и были разочарованы: худа, как мощи, – одни кружевные юбки.

Однажды Даша встретила Бессонова на выставке. Он стоял у окна и равнодушно перелистывал каталог, а перед ним, как перед чучелом из паноптикума, стояли две коренастые курсистки и глядели на него с застывшими улыбками. Даша медленно прошла мимо и уже в другой зале села на стул, – неожиданно устали ноги и было, непонятно почему, грустно.

После этого Даша купила карточку Бессонова и поставила на стол. Его стихи – три белых томика – вначале произвели на нее впечатление отравы: несколько дней она ходила сама не своя, точно стала соучастницей какого-то злого и тайного дела. Но, читая их и перечитывая, она стала наслаждаться именно этим болезненным ощущением, словно ей нашептывали – забыться, обессилеть, расточить что-то драгоценное, затосковать по тому, чего никогда не бывает.

Из-за Бессонова она начала бывать на «Философских вечерах». Он приезжал туда поздно, говорил редко, но каждый раз Даша возвращалась домой переволнованная и была рада, когда дома – гости. Самолюбие ее молчало.

Сегодня пришлось в одиночестве разбирать Скрябина. Звуки, как ледяные шарики, медленно падают в грудь, в глубь темного озера, без дна. Упав, колышут влагу и тонут, а влага приливает и отходит, и там, в горячей темноте, гулко, тревожно ударяет сердце, точно скоро, скоро, сейчас, в это мгновение должно произойти что-то невозможное.

Даша опустила руки на колени и подняла голову. В мягком свете оранжевого абажура глядели со стен на нее багровые, вспухшие, оскаленные, с выпученными глазами лица, точно призраки первозданного хаоса, жадно облепившие в первый день творения сад Господа Бога.

– Да, милостивая государыня, плохо наше дело, – сказала Даша. Слева направо стремительно проиграла гаммы, без стука закрыла крышку рояля, из японской коробочки, стоявшей на преддиванном столе, вынула папироску, закурила, закашлялась и смяла ее в пепельнице.

– Николай Иванович, который час? – крикнула Даша так, чтобы было слышно через четыре комнаты. В кабинете что-то упало, но не ответили. Появилась Великий Могол и, глядя в зеркало, сказала, что ужин подан.

В столовой Даша села перед вазой с увядшими цветами и принялась их ощипывать на скатерть. Могол подала чай, холодное мясо и яичницу. Появился, наконец, Николай Иванович в новом синем костюме, но без воротника. Волосы его были растрепаны, на бороде, отогнутой влево, висела пушинка с диванной подушки.

вернуться

21

«Никакой поэзии нет. Все давным-давно умерло – и люди, и искусство. А Россия – падаль, и стаи воронов на ней, на вороньем пиру. А те, кто пишет стихи, все будут в аду». — Ср. с мотивами некоторых стихотворений А.А. Блока из цикла «Возмездие» (1908—1913):

* * *
Дохнула жизнь в лицо могилой – // Мне страстной бурей не вздохнуть. Одна мечта с упрямой силой // Последний открывает путь: Пои, пои свои творенья // Незримым ядом мертвеца, Чтоб гневной зрелостью презренья // Людские отравлять сердца. (Блок (1). Т. 3. С. 47)
* * *
Какая дивная картина // Твоя, о, север мой, твоя! Всегда бесплодная равнина, // Пустая, как мечта моя! Здесь дух мой, злобный и упорный, // Тревожит смехом тишину; И, откликаясь, ворон черный // Качает мертвую сосну; Внизу клокочут водопады, // Точа гранит и корни древ; И на камнях поют наяды // Бесполый гимн безмужних дев; И в этом гуле вод холодных, // В постылом крике воронья, Под рыбьим взором дев бесплодных // Тихонько тлеет жизнь моя! (Там же. С. 48)
* * *
Нет конца и нет начала, // Нет исхода – сталь и сталь. И пустыней бесполезной // Душу бедную обстала Прежде милая мне даль. Не таюсь я перед вами, // Посмотрите на меня: Я стою среди пожарищ, // Обожженный языками Преисподнего огня. (Там же. С. 53–54)

Современниками поэта стихи цикла оценивались, «с одной стороны, как характерные для определенного этапа эволюции Блока, а, с другой, как выражающие целостный образ его судьбы» (Блок (1). Т. 3. С. 641). В.Л. Львов-Рогачевский в статье «Символисты и наследники их» отмечал: «Если отразилась русская жизнь в новых книгах поэтов-символистов, то в воплях отчаяния и растерянности (...) Наиболее искренние поэты отравили свои творения “незримым ядом мертвеца”. У А. Блока Лучезарную сменила Смерть-владычица. Поэт глядит не в очи синие, бездонные заветной мечты, а в черные впадины черепа (...) Это прах души. Это страшная опустошенность. С этим жить нельзя!» (Современник. 1913. № 6. С. 270–271). О периоде «самого черного пессимизма Блока» писал и К.И. Чуковский: «Это время с 1908 по 1915 год было мрачной полосой его жизни. Религиозная натура, которой для того, чтобы жить, нужно было набожно любить и набожно верить, он вдруг окончательно понял, что любить ему нечего и верить не во что» (Чуковский К.И. Книга об Александре Блоке. Пг., 1922. С. 64–65).