Выбрать главу

Теперь же ничего этого не было, теперь было только нетерпение и холодный азарт, какой каждый раз охватывает летчика, когда после долгого и мучительного ожидания он, наконец, видит на курсовой черте в плексигласовом полу кабины цель, которую он должен во что бы то ни стало — в противном случае лучше не возвращаться назад! — поразить. И чем сейчас пристальнее он вглядывался в эту оживающую на глазах переправу, чем отчетливее видел на ней десятки суматошно газовавших машин, тем сильнее этот азарт в нем нарастал, хотя внешне он оставался так же спокоен, как и тогда, когда эскадрилья еще шла к цели и он чувствовал под ложечкой холодок. Лишь один раз, да и то на мгновение, взгляд его потяжелел и губы дрогнули в злой усмешке — это когда эскадрилья перестраивалась по команде флагмана из «клина звеньев» в левый «пеленг» и он боковым зрением увидел на ближней батарее что-то похожее на беготню людей и шевеление зеленых стволов, как если бы там в спешке начали валить деревья и обрубать с них сучья. Ему стало ясно: зенитки сейчас стряхнут с себя сонную одурь, навеянную тихим солнечным утром, и заговорят, и будут говорить долго, пока, наверное, с этих вот их зеленых стволов не облезет краска, но страха опять не почувствовал, на страх не было времени — эскадрилья ложилась на боевой курс, а на боевом курсе не до личных переживаний, тут, хоть кровь горлом, а штурвал держи крепче, чем капризную невесту, и на приборы взглядывай построже, чем на воздушном параде: уклонился с курса на градус, не выдержал высоту и скорость, допустил даже малейший крен — и полетели твои бомбочки как раз вон в тот голый, хоть шаром покати, безлюдный откос, что утиным клювом желтел слева, а вовсе не в переправу. И Кирилл превосходно это понимал и о зенитках старался не думать, хотя вскоре и почувствовал, что они уже начали свою обычную работу, — он смотрел только на приборы и машину флагмана и не видел, как снаряды курчавыми облачками начали вспухать правее и выше, словно заманивая «девятку» этими разрывами, как вешками, на ложный путь. Потом разрывы перекочевали влево, правда, все так же не меняя высоту, и лишь когда они внезапно возникли впереди, почти перед самым носом флагмана, а затем и слева от его, Кириллова, самолета, причем в таком чинном порядке, что, не будь это опасно, ими можно было бы любоваться, он машинально втянул голову в плечи и чуть ли не впился кожей рук в штурвал — это чтобы от неожиданности не бросить инстинктивно самолет вправо, в сторону от разрывов, и не испортить все дело. И почувствовал радость, что не кинул, и улыбнулся той сдержанной, но явно горделивой улыбкой, которая всякий раз появлялась на его лице, когда он одерживал над собою верх. Снаряды продолжали угрожающе вспухать и лопаться все там же, впереди по курсу и левее, и дым от них уже бурунной черной тенью ложился на крылья передних машин, кидался на капоты моторов и под острые лопасти винтов, а у него появилось ощущение, что самое страшное уже позади, что теперь-то, после этой его небольшой победы над собой, эти шапки разрывов не для него, снаряды теперь его не достанут, а просто будут лопаться рядышком, поскольку они должны были где-то лопаться, раз их выпустили в небо. И бодрый голос штурмана, раздавшийся как раз в этот момент в наушниках шлемофона — «так держать, Кирилл!» — тоже подействовал на него ободряюще, так как он понял по этому голосу, что через секунду-другую, ну, может, от силы через три-четыре, он почувствует, если, понятно, какой-нибудь шальной снаряд не разворотит у них до этого крыло или не угодит в кабину, тот святой миг, ради которого летчик-бомбардировщик и живет на земле, — отрыв бомб от самолета. Правда, как бомбы накроют цель, как переправа взлетит на воздух, он не увидит, для этого ему пришлось бы сломать шею, но по возгласу Сысоева, — а Сысоев в этот момент, конечно же, чем-то себя, как всегда, выдаст, — он поймет, что бомбы легли именно туда, куда надо. И ожиданием этого момента он и жил сейчас каждой клеточкой своего большого тела, этим только и держался, и ничто другое, даже горячо прикипевшее к виску солнце, которое он ощутил в последний миг, для него уже не существовало, хотя то же самое солнце совсем некстати щекотало глаз, и те же зенитки уже неистовствовали, как сумасшедшие, — небо впереди небом уже не было, это было что-то мрачное и мохнатое, как раздерганная на клочья черная туча, насквозь пронизываемая, будто молниями, красными шарами эрликонов[2]. А переправа была уже здесь, совсем рядом, на ней уже отчетливо, до неровностей и смоляных пятен по бокам, был виден деревянный настил и зловеще сверкавшие стеклами кабины грузовиков и фургонов, на ней, при желании, можно было разглядеть и прыгавшие за борт крохотные фигурки людей, но Кирилл туда даже не взглянул — казалось, и кровь в его жилах на это время оборвала свой бег, и сердце перестало чувствовать боль и отстукивать удары, чтобы только не отвлечь его от главного: не дать бурлившей, готовой встать на дыбы переправе съехать с курсовой черты, хотя от длительного напряжения ноги у него затекли, а пальцы рук так свело судорогой, что от штурвала их, казалось, теперь уже не оторвешь. И еще, что он отчетливо ощутил в себе, так это опять возникшее нетерпение, возраставшее с каждым новым криком разъяренных моторов, с каждым новым оборотом винтов, словно он боялся, что в эти считанные секунды может произойти что-то такое, отчего им все придется начинать сначала. И это нетерпение как бы невольно передалось и самолету: его хищно вытянутое тело тоже было чудовищно напряжено и что-то там, под металлической обшивкой, как чудилось Кириллу, угрожающе вызванивало, и если бы он вдруг на миг выпустил штурвал из рук и ослабил упор на ножные педали, оно бы тотчас же взбунтовалось, как бунтовали сейчас в натужном крике ничем не сдерживаемые моторы. И вдруг, когда он уже начал от этого нетерпения покрываться гусиной кожей, в самое ухо ударило горячим, точно через усилитель, током:

вернуться

2

Скорострельные зенитные орудия малого калибра.