Выбрать главу

У нее ноги кривые, говорит Николь, несколько анемичного вида продавщица из Галереи Лафайет, прилавок с духами Коти, У кого? спрашивает мсье Лемонд, хозяин паштетной на Севрской улице, У Франсуазы Пилье, отвечает малютка Николь, Кто такая? спрашивает мсье Лемонд, Новая любовница Ортиса, ноги кривые, и вообще ничего особенного, не понимаю, как она могла быть манекенщицей, Покажи, говорит мсье Лемонд, переворачиваясь на живот, а Николь подсовывает ему журнал «Эль», мужчина долго молча рассматривает снимок, счастливчик этот Ортис, думает он, после чего, не отрывая взгляда от фотографии, находит ощупью маленькую ручку Николь и засовывает себе под низ живота, Тебе она, конечно, нравится, говорит Николь, но руки не убирает, ты мне должен купить туфли, я видела обалденные шпильки у Седрика на Сент-Оноре, на что мсье Лемонд: ладно, куплю тебе шпильки, только не обалденные и не у Седрика, я не Ортис;

я бы не прочь иметь такую виллу на Ривьере, говорит белотелая и рыжая Бетси, маникюрша из большого салона на Бродвее, у нее пухлые белые ляжки и белые, уже слегка отвисшие груди, Почему бы и нет? — говорит Джим Стоун, ее обремененный женой и детьми друг, страховой агент из Детройта, и, не снимая тяжелой волосатой лапы с белого зада женщины, возвращается из далекой пустоты космических пространств, возвращается в смятую постель, на дворе январская завируха, валит снег, гуляет ветер, на белой странице «Лайфа» цветная фотография огромной виллы, ослепительно белой на фоне зеленых пальм и лазурного неба. Почему бы и нет? задумчиво повторяет Джим Стоун, интересно, на сколько долларов застраховался такой субъект как Ортис?;

солнечная Ривьера, сообщает диктор варшавской телехроники, с недавних пор может гордиться еще одной, весьма незаурядной достопримечательностью: в курортном местечке Кань-сюр-Мер несколько месяцев назад поселился Антонио Ортис; вилла, которую приобрел знаменитый художник, ранее принадлежала отрекшемуся от престола королю Египта Фаруку. Выглядит она, как видите, чрезвычайно импозантно. Сотни туристов сейчас стекаются в Кань специально ради того, чтобы собственными глазами посмотреть на место, где живет величайший художник двадцатого века. Осуществление этой цели, увы, довольно-таки проблематично: вилла Ортиса, как вы сами можете убедиться, со всех сторон обнесена высокой оградой. Неплохо придумано, говорит молодая девушка, будь у меня вилла, я бы сделала то же самое, мы б могли заниматься любовью, где заблагорассудится, хоть в бассейне, хоть на траве, клево было бы, верно? она со своим парнем одна в квартире, отец ее, большая шишка, в служебной командировке, мать где-то перед кем-то выступает с докладом, Кончай, говорит парень и отодвигается от девушки, заставка на экране меняется, возникает просторная, как спортивный зал, мастерская Ортиса и он сам возле мольберта, в помятых вельветовых брюках, в тельняшке с короткими рукавами, открывающей бычью шею и мускулистый затылок, После трехлетнего перерыва, продолжает диктор, знаменитый художник, которому сейчас семьдесят восемь лет, вернулся к занятиям живописью, Он еще может нравиться, говорит девушка, кажется, у него было пять или шесть жен, парень поднялся с тахты — высокий, плечистый, но с вяло свисающей мужской принадлежностью, встав с тахты и подобрав с полу джинсы, он торопливо натянул их на себя вместе с плавками, Я побежал, говорит он, завтра перед лекциями еще нужно успеть в бассейн, Выпить не хочешь? спрашивает девушка, парень встиснулся в черный тяжелый свитер: жаль, не показали, какая у этого Ортиса тачка, Выставка новых работ Ортиса, сообщает диктор, открывается в ближайшие дни в Париже, это, несомненно, будет крупнейшей художественной сенсацией сезона, девушка выключила телевизор: не подумай случайно, что я в тебя втрескалась, Чао, бамбина! сказал парень и ушел;

итак, когда в печати, на радио, по телевидению, везде вдруг замелькал Ортис, когда неожиданно после без малого трех лет молчания снова поднялся шум вокруг особы старика и его личной жизни, можно было б сказать:

еще раз, и вовсе не в таинственной лаборатории алхимика, в обществе лишь плутоватого черного пуделя, ссылающегося на сомнительные связи с Творцом Мироздания, а на глазах у всех, при посредничестве радио, прессы, кинохроники и телевидения, с триумфом воплотился в жизнь миф омолодившегося старца, в современном своем варианте куда более приятный людям, нежели телесная метаморфоза, весьма, кстати, необычная и элитарная, не говоря уж о темной сделке, ей сопутствовавшей, и о цене, которую пришлось заплатить старику, превратившемуся в ферта и героя-любовника, итак, в жизнь воплотился миф, благая весть, миф, великодушно избавленный от конечной расплаты, общедоступный, на современный лад народный, ибо, если действительностью он становился как бы в сторонке, в интимном уединении, то разыгрывался со зрелищным размахом на потребу алчной толпе, младо-старое божество, единое в двух ипостасях, оптимистически соединившихся в пылу забав усиленно секретирующих животворных желез, миф, размноженный и распространяемый нам в назидание с помощью умопомрачительных достижений технической мысли, одновременно в ослепительно белой королевской вилле на Лазурном берегу наедине с истинно юной адепткой божественных сфер поглощающий обильный вторюй завтрак: стакан апельсинового сока, тарелку густой английской овсянки и большой кровавый бифштекс, а в завершение — чашку крепкого кофе, как до того, так и после — народный миф, о котором можно говорить фамильярно: этот тип, старикан или козел, поскольку, подобно всем цивилизованным смертным, миф пользуется уборной и ванной, а по ночам шустро накачивает стариковской златоструйной спермой истинную юность;

но вместе с тем это миф многозначный, построенный как многоярусная пирамида, питательный во всех своих пластах и в каждом в отдельности, хотя, к сожалению, из-за человеческой ограниченности и слабости не используемый полностью, миф, допускающий разные интерпретации, общедоступный как продажная девка и неприступный как девственница, суверенный, разумеется, однако воспроизводимый в различных вариантах по образу и подобию обожающих его почитателей, поэтому, если б кто-нибудь немного поглубже продолбил эту пирамиду, осмотрительно, правда, чтоб не заблудиться в продажно-девственном лабиринте, не углубляясь дальше, чем это делает крот, буравящий ходы в рыхлой земле у поверхности, либо, быть может, чуть-чуть, будто мерцающая неоновая реклама, приподнялся над разношерстной толпой, дабы не скатиться с интеллектуальных высот на уровень мадам Леду или рыжей белозадой маникюрши — как поступил в данном случае известный искусствовед Пьер Лоранс, всем своим обликом, а главное лицом поразительно похожий на Гете, так вот, Пьер Лоранс, продираясь сквозь верхние пласты мифа, писал в пятидесятых годах в предисловии к альбому под названием «Живой Ортис»:

«Я часто перечитываю „Песнь песней“, этот вдохновенный гимн во славу любви. И всякий раз, дойдя до строк из второй главы: Он идет, скачет по горам, прыгает по холмам, начинаю думать об Антонио Ортисе. Кто ж, как не он, из наших современников заслужил эту особую привилегию: живым среди нас, живых, погружаться в бездонную пучину времени и вырываться оттуда, подобно исполину, который под звуки свадебного марша легким шагом проносится по ландшафтам первых дней творения?

Антонио Ортис заполняет своей личностью все наше столетие. Можно его любить или не выносить, это не имеет значения. Он есть. Он в квартире интеллектуала в Латинском квартале, в пригородном клубе местного отделения компартии, в салонах восьмого и шестнадцатого округов Парижа, в частных собраниях. Он в НьюЙорке, в ООН, на Фестивале молодежи и студентов в Москве и на Конгрессе сторонников мира в Вене. Его можно увидеть в музеях и на витринах картинных галерей всего мира. Он проник даже под церковные своды — с той поры, как ему вздумалось заняться украшением скромных провинциальных капелл. Он вездесущ, это радиоактивное облако, которое, пронесясь над миром от Лос-Анджелеса до Токио через Москву, проникло в каждый дом и каждый ум. Он — живописец, график, скульптор, из его мастерской выходят акварели, гравюры на дереве, литографии и гравюры на меди, он обжигает горшки и тарелки, делает эскизы театральных декораций, интерьеров, костюмов и афиш, украшает фресками стены монументальных зданий и расписывает потолки провансальских церквушек, которые после этого в туристических путеводителях отмечаются по меньшей мере одной звездочкой. О небо! сам Поль Аллар может похвастаться, что его академическая шпага сделана по проекту Ортиса».

И в заключение этой блестящей трехстраничной фуги:

«Ортис впитывает опыт всех эпох и всех стилей, использует его и отбрасывает с царственной свободой, но все, к чему прикоснулся его гений, тотчас преображается, все подчиняется его колдовской мощи, он же в своей ошеломляющей переменчивости и в многообразии неизменно остается самим собой! Не ему разве принадлежат сказанные однажды слова: „художник — это человек, более алчный, чем все остальные люди“? Однако, заимствуя так много у жизни и у человечества, он одаряет их с невероятной щедростью, с широтой, свойственной лишь величайшим гениям: он обогатил жизнь и человечество своими шедеврами»;

ну а теперь, когда шестидесятый год подкатился к весеннему равноденствию и розовоперстая Эос возвестила о наступлении того мартовского дня, который, как первым сообщил Андре Гажо, в своем числе заключает «условный знак преклонения» перед той, что «в совершеннейшем телесном воплощении» возникла на жизненном пути «скачущего по горам», дабы вместе с ним пуститься в божественные заоблачные пляски, теперь все знаки на земле и на небе указывают, что, благодаря возрождению древнейшего мифа, новые шедевры в количестве, также определенном «удивительнейшей магией математических формул», будут явлены человечеству. Но, прежде чем счастливая горстка избранников, немногочисленные избранные счастливцы, которым вместе с пригласительным билетом на вернисаж будет вручено богемно-светское ius primae noctis,[3] прежде чем эти, в силу разных причин и обстоятельств блестящие, знаменитые, титулованные, влиятельные и могущественные особы смогут в вышеупомянутый день, начиная с семи вечера (а не с двадцати двух, однако!), любоваться и восхищаться в Галерее Барба на улице Ансьен Комеди этими шедеврами, обессмертившими скромную до недавних пор манекенщицу, и таким образом станут воистину первыми на свете свидетелями художественной беатификации — старый старикан, ловко обойдя журналистские пикеты и дозоры, неизвестно когда и каким видом транспорта проскользнул со своей музой в Париж, наполнив мифологическим бытием несколько лет пустовавшую квартиру на площади Дофина в старинном доме, узком, как стрельчатая башня, и по причине этой своей, устремленной в небо пятиэтажной стрельчатости абсолютно недоступном для посторонних, а затем, тоже неизвестно когда, скорее всего темной ночкой в канун торжества, украдкой покинув уютную опочивальню, в сопровождении одного лишь юного Джулио Барба, собственными мифологическими дланями развесил на стенах двух (только двух, однако!) небольших залов свое двадцатидвукратно повторенное волшебное чудо, запечатленное с помощью масляных красок на двадцати двух холстах; итак, в канун дня, означенного двумя одинаковыми цифрами, вместившими в себя преклонение и прочие трогательные человеческие чувства, пресса, лишенная живительных свеженьких новостей, прибегла к приему, которым привыкла пользоваться в тех случаях, когда недостаток информации угрожал ее всеведению, а именно: поспешила заполнить белые пятна на ортисовской (в данном случае) карте множеством домыслов и сплетен, в результате чего, например, появились сообщения, будто старый старикан вместе с мадемуазель Пилье взошли на борт самолета в Ницце и в горних высях подкрепились скромною пищей обычных смертных, летящих в Париж, по другой же версии — да и в самом деле, кто видел их на аэродроме? — они в Антибе сели в серебристый «Мистраль», однако, поскольку и на Лионском вокзале, находившемся под неусыпным наблюдением, никто не засек двух странствующих богов, появилась еще одна версия их таинственных действий, согласно которой божества и вправду ехали в «Мистрале», но, по свидетельству очевидцев, в Лионе вдруг куда-то исчезли, Исчезли? как это исчезли? воскликнул мсье Леду в своем бистро на набережной Орфевр, на крылышках, что ли, упорхнули или просто напросто дематериализовались? Андре Гажо, сделавшийся уже специалистом по части Ортиса, сидя с коллегами на террасе «Флоры», понимающе усмехался, но, поскольку и он упустил дичь, то, не желая рисковать своим авторитетом, сохранял для себя догадку, какой простой трюк проделал зловредный сатир, чтобы сбить с толку преследователей и незамеченным добраться со своей нимфой до неприступной башни на площади Дофина; итак, под этот аккомпанемент, напоминающий нестройную охотничью музыку, хотя в данной ситуации более уместен был бы бравурный свадебный марш; итак, прежде чем ровно в семь часов под обстрелом полчища репортеров распахнутся наглухо закрытые последние два дня двери Галереи Барба и телевизионный автобус, скромно примостившийся неподалеку, начнет прямой отлов стекающихся к этим дверям знаменитостей, дабы, запечатлев их в образе, движении и звуке, показать затем в удобный момент миллионам почитателей: итак, пока торжественное вернисажное богослужение по всем правилам торжественного церемониала не положило начало бессмертному бытию двадцати двух полотен, счастливые избранники, свидетели беатификации, ожидающие грядущего ритуального действа, отдельные солисты и отдельные солистки — те, что уже погрузились в атмосферу благовествования, и те, что еще не отрешились от своих личных, мирских (в отличие от ортисовских, то есть сакральных) забот — даже в самых интуитивно-смелых своих предположениях не способны вообразить, на какие недосягаемые высоты взметнется в этот вечер апофеоз Антонио Ортиса и каким кромешным мраком окутается день рождения мадемуазель Пилье —

вернуться

3

Право первой ночи (лат.).