Выбрать главу

С того момента началась, хоть наши возрасты и были столь различны, хотя я лгал ему и делал вид, что знать не знаю, кто он есть на самом деле (так, некто без лица, незнамо кто — а он не возражал и тоже делал вид, как будто бы свою безликость принимает и, более того, он всячески ее стремится подчеркнуть), так вот, с того момента началась с ним наша дружба — так хочется назвать мне то, что нас связало. С первого же раза у меня вошло в привычку садиться рядом с ним на каменную низкую скамью; я тоже глаз не отрывал от парусов, и речь, естественно, зашла о навигации, о гребле и черных кораблях, о путешествиях морских и греческой поэзии — одна ведь без другой уже не существует, и неизвестно, что из них обеих — явь, что — текст и что сначала появилось, хрупкий ли просмоленный каркас, иль строгие гекзаметры стиха, плывущие по воле волн в пучине моря, иль в океане языков. Что до него, то он считал, что по сравненью с кораблем поэзия первична, как Отец, который был до появленья Сына. Тогда я вспомнил, как мне говорили, что он арианин[3]. Вперив в него взгляд, я намекнул, что к морю и языкам прибавить можно толпы, а к кораблю с поэмами — замечательных людей, владык, чьи имена звучат подобно строфам и ви´дны всем издалека, как паруса. Он не ответил ничего. Своею искалеченной рукой он бороду задумчиво перебирал. Солнце клониться начинало уж к закату, и тень большого пробкового дуба теперь не защищала от лучей: на лысине его блестели капли пота, и вена билась; губы друг об друга упрямо терлись, как у стариков, что втайне далекие и сладостные образы лелеют или слова, которые наружу рвутся вопреки запрету. Он вдруг показался мне убогим, голым, жаждущим покоя иль, может быть, страшащимся его. Я ждал, когда он, наконец, заговорит; неслаженные крики чаек собою заполняли вечер; подняв глаза и неопределенным жестом указывая, может быть, на то, что странно, мол: ночные голоса исходят от таких дневных созданий, он начал: «Музыка ведь тоже, игра на лире…»; к небу он воздел то, что осталось от его руки, и произнес: «Я недурным был раньше музыкантом».

Когда мы наконец расстались, последние исчезли паруса с совсем уже ночного моря, обретшего навеки винный цвет, поскольку греки так о нем сказали. Усталой поступью он начал подниматься по узкой тропке, что вилась по склону, ведя к его невзрачному жилищу, на верх скалы, носящей имя Монтероза; комичным жестом он приподнимал заботливо края изношенной одежды, вдруг останавливался дух перевести, упрямо глядя в землю и внимая тому, что нес в себе. Его сандалии клубы вздымали красноватой пыли, ложившейся на свежие следы. Из виду скрывшееся солнце освещало лишь половину островерхого Стромболи: как золото горящий треугольник на темном фоне, ровном, монолитном; на пурпуре сверканье диадемы. Вот все погасло. Где-то заревел осел; и стала ночь.

В начале самом боевой карьеры судьба забросила меня на острова Липари. Был я в ту пору молод и неистов, и мир, казалось, был специально сотворен, чтобы я мог в нем развернуть свой дерзкий пыл; я вел себя как нравный жеребец; моя нежданно-новая свобода мне виделась в отваге попирать все мыслимые или нет преграды. Отец мой был отважный Гауденций, стоявший во главе всех конных войск на скифских территориях; высокой отцовской должности я был обязан нелегким детством, проведенным в заточенье златых темниц, а также норовом капризным донельзя избалованного чада, живущего на волосок от смерти. Отец мой заключал союзы и брал на службу варваров коварных, которых в подчиненье не сдержать одной лишь силой закаленной стали. И слово нерушимое свое он подкреплял, заложником меня сдавая тем, с кем был в ту пору дружен. Дитя властителя, воспитывался я с детьми владык, пока отец мой слову верен был; нарушь его он, и в мгновенье ока я оказался бы изрублен на куски. Так жизнь моя всецело зависела от крепости отцовских обещаний. Мне было лет совсем еще немного, когда закончилось правленье Стилихона[4], и я был отдан готам, что в ту пору стояли грозно у ворот Равенны. Алариха [5], царя вестготов, я не знал: когда он Римом завладел, я жил в Паннонии, где двор, далекий от военных рубежей, его детей был занят воспитаньем. Всегда далекий призрачный герой, недосягаемый для копий, стрел и взоров, неуязвимый, но разящий беспощадно, «второй Давид», как шла о нем молва, был для меня отцом — так говорило сердце, и я молился за него, как сын, с его родными бок о бок сыновьями. Исполненный восторга, ужасом объятый, я жаждал, чтобы, грозный и зловещий, раздался звук его трубы, которую именовали в Риме «хриплым рогом», и чтоб широким эхом он разнесся над замершим холмом Капитолийским. Кто знает, может, и мои молитвы утяжелили чашу весов, на которых в надмирных высях измерялись пороки Рима, и не только чашу, но и тяжелую десницу варвара, что Рим карала… Их поэты, недавно приобщившиеся к культуре и к благородным языкам, еще не отошедшие от потрясений этого открытья, преподавали мне изящную словесность; арианские епископы, посвящавшие нас в премудрости закона Божия, твердили мне об отраженном свете, от Сына исходящем, об изначальном величии и ни с чем не соизмеримой древности Отца, об извечной первичности жеста по отношению к руке, о первичности Ничто по отношению к Слову, о всемогуществе пространства над материальностью деревянного креста. Я не слишком был склонен им верить, поскольку отец мой Гауденций изначально обрек меня на казнь, то и дело откладываемую, но все же неотвратимую, а отец детей, называемых мною братьями, сверкающий в лучах славы под незримыми небесами, пребывающий в далеких землях, которые он опустошал, в любой момент мог свести мое существование к тому Ничто, с которого все начиналось. Сегодня я служу Империи; я принял символ Никеи[6]; я пытаюсь заставить себя верить, что Отец и Сын существуют единовременно, что они едины в проявлениях воли, неразделимы в вечности и в страдании и сделаны из одного теста. Я охотно предоставляю варварам искать доводы разума, которые не более чем ересь.

вернуться

3

Последователь «арианской ереси», раннего течения в христианстве, по имени александрийского теолога и священника Ария (256–336), которое утверждало приоритет Бога-Отца перед Сыном Божиим, имеющим земную сущность.

вернуться

4

Флавий Стилихон (358–408) — сын доблестного вандала на службе императора Валента; римский полководец, за боевые и дипломатические заслуги получивший от Феодосия Великого руку его любимой племянницы и звание Главнокомандующего всеми войсками империи (Magister militum); в годы правления императора Гонория — правитель Западной империи, долгое время отражавший регулярные набеги на Рим со стороны готов под предводительством Алариха; в результате придворной интриги был обвинен в сговоре с Аларихом и убит 23 августа 408 г.

вернуться

5

Аларих I (ок. 370–410) — король вестготов, в 410 г. разграбивший и спаливший Рим.

вернуться

6

Никейский символ веры. Речь идет о никейском вероисповедании, то есть форме вероисповедания, принятой на I Никейским Соборе (325), согласно которой Бог-Сын совечен Богу-Отцу — в отличие от «арианской ереси», согласно которой Сын при рождении еще не имел Божественной сущности.