Невольно сравнивая ее с другими речами — громогласными, философствующими, вкрадчивыми, резкими, самодовольными, с металлом в голосе, — которые ежедневно изливают на нас через СМИ политики, журналисты и эксперты всех мастей, я подумал, что эта. — тихо бормочущая, похожая на журчание ручейка г- была тем, что многие люди пытаются выразить фразой «тихая песня о счастье». Песня, которую — если мы прекратим без конца суетиться, выключим мобильные телефоны и компьютеры, заставим замолчать громкоговорители и моторы, а вслед за ними и наши предрассудки современных и самодовольных людей — мы еще сможем услышать — несмотря ни на что! — в детской считалке, которую девчушка напевает себе под нос, посреди оглушительного рева на перекрестке…
Эта история с радиопередачей заставила меня надолго задуматься, в ней мне вдруг почудилась возможная связь с тем, что я всегда считал самым чистым в литературе.
Тональность, по которой мы с первых слов узнаем автора среди многих других — как по телефону различаем голос из сотни остальных, хранимых в памяти — иными словами, эта неповторимая индивидуальная особенность, — не в ней ли великая тайна общения живых существ, ибо, как известно тем, кто всерьез изучал силу поэтического слова, только когда звучащий голос наиболее проникнут искренностью и уникальностью личности, у него есть все шансы приобщиться к абсолюту?
Всем этим я хотел сказать, что для меня настоящая литература, та, что внутри или за пределами сиюминутного наслоения текущих событий объединяет родственные души во времени и пространстве, берет начало не в речи и не в ораторском мастерстве, а скорее из самых глубин мировой души народов, а стало быть, неизбежно (отдаем ли мы себе в том отчет или нет) из старых, увековеченных традициями легенд, которые воображение ныне живущих «создает заново» (в прямом смысле слова), попросту говоря, тех, которые дух времени рядит в новые одежды, выстраивает по-новому, не меняя, однако, его сути.
Вероятно, именно здесь в игру вступают вневременные силы, которые греки называли «эйдолами», эти частицы духовного, долетевшие к нам из прошлого и самых отдаленных пределов коллективного разума, доставив нам притягательный эмоциональный запас наших предков.
Однако, как мне кажется, запас этот растворен даже не в самом тексте, не в выборе слов и их расстановке, а в том невидимом, что мы называем интонацией голоса.
Нимфа это трепещущее, вибрирующее, мерцающее «мыслительное вещество», из которого состоят образы, «эйдолы». В нем вся сущность литературы. Каждый раз, когда проступает силуэт нимфы, божественная материя, воплощенная в праздниках Богоявления и укоренившаяся в умах, сила, которая предшествует слову и поддерживает его, вибрирует. И как только эта сила проявит себя, форма следует за ней и к ней приноравливается, облекает ее, следуя за потоком.
Весьма вероятно, что животворящие эйдолы могут рассеиваться, лишь будучи призываемы самым решительным солипсизмом, который вдруг установится, чтобы просеивать на духовном ветру свои поэтические сита… Вероятно, это также незыблемое правило тяги к игре, правящее миром, тем миром, где антагонизм между единицей и множеством является движущей силой, вращающей колесо неизбежных перипетий.
Таким образом, за разъяснениями о литературе нам лучше обратиться к синтетическому — дальневосточной покорности, — а не аналитическому складу ума. И наверное, в этой связи нам следовало бы попытаться уловить то, что исходит от текста, а не его логический смысл (который всего лишь предлог или внешнее оформление), а также стоило бы угадать нечто божественное или бесовское, скрытое в речах и в каждом слове, и, может быть, еще, в последнюю очередь, дождаться дальнейшего результата их воздействия, чтобы в полной мере ощутить размах того, что хотело вырваться наружу, но — о парадокс — в действительности существовало лишь в мельчайшей пыли языка?
А сколько слов поистине красноречивых, чарующих и в эту минуту, очевидно, решающих потом вдруг оказываются пустыми? И сколько неточных и неловких слов, напротив, открывают в дальнейшем свою скрытую силу?
Мне бы хотелось возродить здесь древний, дремлющий, почти утраченный инстинкт, позволяющий судить и ценить литературное слово мерой его главного, а не риторического значения. То есть попросту возродить слух, основанный на интуитивном (и относительно наивном) понимании, постараться различить в чем-то волшебную ауру самых причудливых или самых невинных слов! Короче говоря, суметь проскользнуть под волной убежденности, уловить невидимое движение эйдол, явившихся, чтобы наполнить текст очень древней могущественной связью, суметь отличить то, что исходит от необычного поэтического мира — в виде порой неожиданном и непонятном — от обычной словоохотливости, красноречия, впоследствии абсолютно бесплодных.