Выбрать главу

В «Братьях Карамазовых» подход к феномену разнообразнее, чем в «Бесах», так как слово, вплетающееся в комментарий других участников дискурса, предоставляется самой медицине, а именно — физиологам. Хохлакова истолковывает истерику как серьезную болезнь. Пользуясь соответствующей лексикой, она сообщает: «истерика Катерины Ивановны кончилась обмороком, затем наступила ужасная, страшная слабость, она легла, завела глазами и стала бредить. Теперь жар, послали за Герценштубе». Смешная фамилия доктора-немца («сердечная каморка») нисколько не смягчает произошедшее. Алеша «рассказывал ему [Ивану] об истерике, и о том, что она, кажется, теперь в беспамятстве и в бреду». Иван холодно комментирует: «От истерики впрочем никогда и никто не умирал. Да и пусть истерика. Бог женщине послал истерику любя». Саркастический комментарий Ивана воспроизводит при этом не только общий предрассудок эпохи, но и убеждение психологов в гендерной специфике неврозов. Истерические припадки в произведениях Достоевского совершаются всегда в случаях душевных потрясений, неслыханных переживаний, грозящихся катастроф и т. п. Женщины используют соответствующие припадки с тем, чтобы избежать ответственности и вместе с тем оказаться в центре общественного внимания. Театральный аспект подробно описанных инцидентов никак не затушевывается. В современных Достоевскому психологических теориях в описаниях истерики подчеркивались элементы притворства. У Достоевского притворство свойственно, однако, не только женщинам, но и мужчинам слабого характера. Из внутреннего монолога подпольного человека явствует, что его истерический припадок не совсем искренен: «но все-таки штука была в том, что истерика должна же была пройти… я начал помаленьку… но неудержимо ощущать, что ведь мне теперь неловко будет поднять голову и посмотреть» [Записки из подполья]. Тем не менее во взрывах души допускаются и мгновения крайнего отчаяния и скорби (Лизавета, Виргинский). Интересны наблюдения рассказчика в «Униженных и оскорбленных» по поводу истерики Нелли. С одной стороны, он подчеркивает театральный аспект истерического поведения женщин, с другой — настаивает на искренности эмоционального срыва и его тайных причин: «женщины… начинают плакать самыми искренними слезами, а самые чувствительные из них даже доходят до истерики. Дело очень простое и самое житейское и бывающее чаще всего, когда есть другая, чисто никому не известная печаль в сердце и которую хотелось бы, да нельзя никому высказать» [Униженные и оскорбленные: 254]. Устами своего рассказчика Достоевский формулирует в данном случае существенную для психоанализа идею. Истерика предстает симптомом неизвестной печали, т. е. «травмы» или «травматических переживаний» в терминологии Бройера и Фрейда [Freud 1896][6]. Хотя истерика перешагивает гендерные границы в произведениях Достоевского, на первый взгляд кажется, будто «настоящие» истерические припадки мучат преимущественно женщин, тогда как мужчины страдают эпилепсией или являются одержимыми фанатиками. Выясняется, впрочем, что это не совсем так. Эпилептическим припадкам подвержены как мужчины, так и женщины, но в последних случаях эпилепсия выступает эквивалентом истерии.

4

В отличие от истерии эпилепсия — болезнь, традиционно наделявшаяся возвышенно-духовными коннотациями (святая болезнь, morbus sacer). Припадками эпилепсии случались с выдающимися мужами — историческими и мифологическими героями, а симптоматика эпилепсии изучена лучше, нежели симптоматика истерии. Персонажам Достоевского свойственны симптомы, предшествующие эпилептическим припадкам, а именно моменты совершенной гармонии и экстатического счастья. Вместе с тем Достоевский никогда не упускает из виду отвратительную телесную сторону падучей болезни. Подробное описание психосоматического состояния эпилептика Мышкина вскрывает замкнутую, непостижимую область душевных и физиологических переживаний и ощущений. Их протоколированная фиксация в стиле «внутреннего отчета» посвящена всем стадиям эпилептического процесса: предчувствию и самоощущению страдающего, его мгновенно изменяющимся телесным и душевным восприятиям и в конце концов его парадоксальному обсуждению болезни после припадка в здоровом состоянии. Дискурс здесь не сводится к формулам и стереотипам (как иногда в случае истерики). Он построен так, что названия симптомов не взяты из медицинского и психологического словаря, т. е. они терминологически свободны. Таким образом развивается беспокойная, тревожная картина крайних переживаний одного индивида, его экстатических и унизительных опытов. Хотя самоописание субъективно, кажется возможным увидеть в нем авангардистскую трактовку болезни и тем самым установить его объективное значение. Об этом же, как кажется, свидетельствует и фрейдовское толкование эпилепсии на примере «Братьев Карамазовых» ([Фрейд 1969]; написано в 1928 году).

вернуться

6

А. Эткинд настаивает на необходимости рассмотрения самих открытий Фрейда в зависимости от русской литературы и русской «психоаналитической» мысли [Эткинд 1993].