Выбрать главу

Так вот, от г. Гудмана мне нужно было не столько получить сведения о последних годах Севастьяна — этого мне покуда не требовалось, так как я намеревался следовать за ним по жизни этап за этапом, отнюдь не забегая вперед, — сколько просто справиться, с кем мне следует повидаться из тех, кто мог знать что-нибудь о жизни Севастьяна после Кембриджа.

Итак, 1 марта 1936 года я посетил г. Гудмана в его конторе на Флит-стрит. Но прежде чем приступить к описанию нашей беседы, позволю себе небольшое отступление.

Среди писем Севастьяна я набрел на вышепомянутую переписку с издателем касательно одного его романа. Из нее мне стало ясно, что некий второстепенный персонаж его первой книги, «Грань призмы» (1925), представляет собой очень смешную и безпощадную пародию одного ныне здравствующего писателя, которого Севастьян счел нужным таким образом пробрать. Издатель, конечно, тотчас догадался, о ком речь, и, будучи в затруднении, советовал Севастьяну переписать все это место, от чего Севастьян отказался наотрез, сказав наконец, что напечатает книгу в другом издательстве, — что он впоследствии и сделал.

«Вы как будто недоумеваете, — писал он в одном из писем, — с какой стати я, зеленый автор (Ваши слова — хотя это расхожее выражение ко мне неприменимо, т. к. этот Ваш типичный зеленый писатель зеленеет всю жизнь, другие же, вроде меня, расцветают одним махом), Вы, позвольте повторить (что не означает, что я оправдываюсь в том, что пользуюсь тут этими прустовскими скобками), как будто недоумеваете, на кой ляд мне понадобилось взять благовидного фарфорового голубенького современника (а N. и в самом деле, не правда ли, похож на дешевую посуду, которую на уличных распродажах так и подмывает расколошматить) и сбросить его с башни моей прозы в канаву. Вы мне говорите, что он пользуется всеобщим уважением; что он расходится в Германии почти так же бойко, что и здесь; что один старый его рассказ был только что помещен в сборнике "Современные шедевры"; что наряду с X. и NN. он почитается одним из ведущих писателей «послевоенного» поколения; и что, наконец, он опасный критик. Вы как будто намекаете, что нам следует сохранять в тайне секрет его успеха, — который состоит в том, что он ездит вторым классом по билету третьего, а, ежели моя аналогия несовсем понятна, извольте — он угождает вкусам читателей наихудшего разряда — не тех, кто читает запоем небылицы о сыщиках, это чистые души, — но тех, кто покупает наипошлейшие пошлости по той причине, что они спрыснуты «модерном», с подливой из Фрейда, или "потока сознания", или еще чего-нибудь в этом роде, — и, кстати сказать, такие читатели не понимают и не поймут никогда, что нынешние милые циники всего лишь племянницы Мэри Корелли[41] и племянники княгини Марьи Алексевны. Для чего нам хранить этот постыдный секрет? Что это за масонская круговая порука низкопробной культуры, возведенной до высоты религиозного культа? Долой этих кустарных божков! А Вы мне твердите, что моя "литературная карьера" будет с самого начала безнадежно подорвана таким нападением на влиятельного и почтенного писателя. Да даже если бы на свете и впрямь существовали "литературные карьеры" и меня сняли бы со скачек только за то, что я еду на собственной лошади, — я и тогда не переменил бы ни единого слова из написанных. Потому что, поверьте, никакое возможное наказание, каким бы жестоким оно ни было, не принудит меня отказаться от своего удовольствия, в особенности если это удовольствие от молодой, крепкой груди правды. И потом, в жизни не так уж много вещей, сравнимых в своей приятности с сатирой, и когда я представляю себе лицо этого пустозвона, читающего это место в книге (а он его непременно прочитает) и знающего не хуже нас с Вами, что это правда, тогда наслаждение достигает высшей и самой острой точки. Позвольте прибавить, что если я и воспроизвел достоверно не только внутренний мир N. (подземная станция метро во время вечерней толчеи), но и причуды его речи и поведения, то я решительно отрицаю, что он, или любой другой читатель, может найти самомалейший след чего-нибудь неприличного на столь встревоживших Вас страницах. Но пусть они Вас больше не тревожат. Не забывайте к тому же, что я беру на себя всю ответственность, как нравственную, так и финансовую, — на случай, если Вы и в самом деле "попадете в историю" с моей безобидной книжицей».

Помимо самостоятельной ценности этого письма как документа, рисующего Севастьяна в том задорном мальчишеском настроении, которое позднее осталось висеть радугою на грозовой пасмурности самых мрачных его повестей, привожу его здесь затем, чтобы разделаться с одним деликатным вопросом. Господин Гудман вот-вот объявится собственной персоной. Читателю уже известно мое крайне отрицательное отношение к книге этого господина. Однако ко времени нашей первой (и последней) беседы я еще ничего не знал о его опусе — если на скорую руку сбитая компиляция может именоваться опусом. Я был свободен от всякого предубеждения, когда пришел к г. Гудману; теперь, когда у меня, напротив, сложилось твердое суждение на его счет, оно не может, конечно, не сказываться на моем повествовании. Но в то же время я несовсем ясно представляю себе, как мне описывать свое посещение, не упомянув хотя бы мимоходом, как в случае с товарищем Севастьяна по университету, если не наружность, то хотя бы повадки г. Гудмана. Сумею ли на том остановиться и не пойти дальше? Не выпрыгнет ли откуда ни возьмись лицо г. Гудмана, к вящему и справедливому негодованию его обладателя, когда он прочитает эти строки? Я проштудировал письмо Севастьяна и пришел к заключению, что то, что могло быть позволено Севастьяну Найту в отношении г. N., не позволительно мне в случае г. Гудмана. У Севастьяна была открытая прямота гения, у меня же таковой быть не может, и вместо его блеска у меня вышла бы одна грубость. И так как я теперь ступаю по очень тонкому льду, мне, входя в кабинет г. Гудмана, следует продвигаться со всемерной осторожностью.

— Покорно прошу садиться, — сказал он, учтивым жестом указывая на кожаное кресло подле своего письменного стола. Он был отлично одет, хотя и с явным чиновничьим привкусом. Лицо его скрывалось за черной маской. — Чем могу служить? — Он все разглядывал меня сквозь прорези для глаз, держа мою визитную карточку.

Я вдруг понял, что мое имя ничего ему не говорит. Севастьян крепко-накрепко усвоил себе материнское.

— Я сводный брат Севастьяна Найта, — отвечал я.

Последовало краткое молчание.

— Позвольте… — сказал г. Гудман, — верно ли я понял вас — вы имеете в виду покойного Севастьяна Найта, известного писателя, не так ли?

— Точно так, — сказал я.

Господин Гудман провел по лицу большим и указательным пальцем… разумею лицо под маской… провел раз и другой, в задумчивости.

— Прошу прощенья, — сказал он, — но совершенно ли вы уверены, что тут нет какого-то недоразумения?

— Совершенно уверен, — отвечал я и с максимально возможной краткостью объяснил наше родство с Севастьяном.

— Так вот оно что… — сказал г. Гудман, погружаясь во все большую задумчивость. — Так-так, а мне это и в голову никогда не приходило. То есть я, конечно, знал, что Найт родился и вырос в России. Но я как-то упустил из виду историю с его именем. Да, теперь понятно… Да, разумеется, русское… Его мать…

вернуться

41

Marie Corelli (Mary Mackay, 1854–1924) — спиритка и популярная беллетрисса новой «натуральной школы», которой «не находится места в истории литературы», по выражению одного английского критика. Другое имя, в подлиннике «Mrs Grundy», принадлежит невидимому персонажу комедии Мортона «Speed the Plough» (1798), которую поминают при каждом затруднении или в сомнении: «А что на это скажет г-жа Грунди?»