Выбрать главу

На самом деле фройляйн Функель называла себя «фройляйн Функель» потому, что она просто не могла называть себя «фрау Функель», даже если бы она этою очень захотела, потому что уже существовала одна фрау Функель… или, наверное, нужно сказать правильнее: существовала еще одна фрау Функель. Дело в том, что у фройляйн Функель была мать. И если я уже говорил, что фройляйн Функель была древней, то я просто не знаю, как я должен характеризовать фрау Функель: древней, как камень, как кость, как дерево, ископаемо-древней… Мне кажется, что ей было как минимум сто лет. Фрау Функель была такой старой, что нужно, собственно говоря, заметить, что она вообще существовала в очень ограниченном смысле, в большей степени как мебель, в большей степени как покрывшаяся пылью, препарированная бабочка или как хрупкая, тонкая, старая ваза, чем как человек, состоящий из плоти и крови. Она не двигалась, она не говорила, насколько она слышала или видела, я не знаю, я никогда не видел ее иначе, чем сидящей. А именно она сидела – летом закутанная в белое тюлевое платье, зимой полностью замотанная в черный бархат, из которого по-черепашьи торчала ее головка – в глубоком кресле в самом дальнем углу комнаты, в которой стояло пианино, под часами с маятником, молчаливая, неподвижная, не удостаивающаяся ничьего внимания. Только в очень-очень редких случаях, когда ученик уж очень хорошо выучивал домашнее задание и без единой ошибки исполнял этюды Черни, фройляйн Функель имела обыкновение выходить на середину комнаты и кричать оттуда в сторону глубокого кресла: «Ма! – так называла она свою мать „Ма“, – Ма! Иди сюда, дай мальчику пирожное, он так хорошо играл!» И тогда нужно было идти наискось по всей комнате в угол, становиться вплотную рядом с глубоким креслом и протягивать руку старой мумии. И фройляйн Функель снова кричала: «Дай мальчику пирожное, Ма!» – и тогда, неописуемо медленно, откуда-то из-под тюлевой оболочки или из-под черного бархатного одеяния появлялась голубоватая, дрожащая, хрупкая старческая рука, двигалась, не сопровождаемая ни глазами, ни поворотом черепашьей головы, вправо, над подлокошиком к небольшому столику, на котором стояла ваза с пирожными, брала из вазы одно пирожное, обычно то, которое было наполнено белым кремом, прямоугольное вафельное пирожное, двигалась с пирожным обратно над подлокотником глубокого кресла, над коленями к протянутой детской руке и клала его туда, словно кусок золота. Иногда стучалось так, что при этом детская рука на какое-то мгновение соприкасалась с кончиками старческих пальцев, и года ребенка охватывал страх, проникающий до самого позвоночника, потому что все ожидали жесткого, холодного, словно с рыбой, контакта, а на самом деле он оказывался теплым, даже горячим и при этом невероятно нежное, легкое, боязливое и тем не менее приводяшее в ужас прикосновение, как прикосновение птицы, которая вдруг вырывается из рук. И тогда говорилось: «Большое спасибо, фрау Функель!» – и поскорее пытались убежать наружу из этой комнаты наружу из этого мрачного дома, на свободу, на воздух, на солнце.

Я уже не помню, сколько времени мне понадобилось, чтобы освоить кошмарное искусство езды на велосепеде. Я помню еще только то, что я научился этому сам, со смешанным чувством отвращения и ожесточенного усердия, на велосипеде моей матери, в слегка покатой ложбине в лесу, где меня никто не мог увидеть. Склоны этой дороги стояли с двух сторон так узко и круто, что я в любое время мог свалиться и упасть весьма мягко, в листву или на рыхлую землю. И как-то раз, после многих и многих неудачных попыток, почти вдруг неожиданно, у меня получилось. Я свободно двигался, вопреки моим теоретическим опасениям и скепсису, на двух колесах потрясающее и в то же время гордое чувство! На террасе нашего дома и на прилегающем к ней газону я продемонстрировал всей нашей собравшейся семье показательную езду, вызвав тем самым аплодисменты родителей и пронзительный хохот своих брата и сестры. В заключение мой брат ознакомил меня с важнейшими правилами уличного движения и, прежде всего, с правилом, предписывающим постоянно держаться правой стороны, где правой стороной считается та сторона, где на руле располагался ручной тормоз[6], и с тех пор один раз в неделю, один-одинешенек, ездил на уроки игры на пианино к фройляйн Функель, после обеда в среду, с трех до четырех. Конечно, в тринадцати с половиной минутах, в которые мой брат оценил преодоление этого расстояния, в моем случае речь идти не могла. Мой брат был на пять лет старше меня, и у него был велосипед со спортивным рулем и трехскоростным переключением. Я же, в отличие от него, крутил педали стоя на слишком уж большом велосипеде моей матери. Даже опустив седло в самый низ, я не мог одновременно сидеть и крутить педали, а только либо сидеть, либо крутить, что вынуждало меня к чрезвычайно неэффективной, утомительной и, что я хорошо понимал, весьма комично выглядевшей манере езды: стоя, барахтаясь, я должен был приводить велосипед в движение, на полном ходу балансировать изо всех сил в седле, там, на качающемся сиденье застывать с широко растопыренными или высоко поднятыми ногами, пока велосипед мчался по инерции, чтобы потом снова поставить ноги на все еще вращающиеся педали и снова набрать скорость. Используя такую переменную технику, я преодолевал путь от нашего дома, вдоль озера, через всю Обернзее до виллы фройляйн Функель, едва укладываясь в двадцать минут, если – да, если – ничего мне не мешало. А всяких причин было множество. Все обстояло именно так, что хотя я и мог ехать, рулить, тормозить, подниматься вверх и спускаться вниз и так далее, я никак не был в состоянии обгонять, быть обогнанным или кого-нибудь встретить. Стоило лишь донестись до моего слуха слабейшему звуку мотора приближающегося спереди или сзади автомобиля, я сразу же тормозил, спрыгивал с велосипеда и ждал до тех пор, пока он не проезжал мимо. При обгоне какого-нибудь пешехода я, подъехав почти вплотную к нему сзади, соскакивал, бежал, таща за собой велосипед, мимо него и садился в седло снова лишь тогда, когда тот оставался далеко позади меня. Для того чтобы ехать на велосипеде, я должен был иметь абсолютно свободное пространство и спереди, и сзади, причем, было желательно, чтобы меня при этом по возможности никто не видел. Наконец была еще, на половине дороги между Унтернзее и Обернзее, собака фрау доктора Хартлауб, уродливый маленький терьер, который часто бегал по улице и с тявканьем бросался на все, что имело колеса. Его атак можно было избежать лишь направив велосипед к краю дороги, ловко остановиться у садового забора, зацепившись за одну из досок, чтобы, высоко подняв ноги и скорчившись, ждать в седле до тех пор, пока фрау доктор Хартлауб свистом отзывала бестию домой. Поэтому не удивительно, что зачастую при этих обстоятечьствах мне даже не хватало этих двадцати минут, чтобы преодолеть путь до дальнею конца Обернзее, и я для надежности выезжал из дому уже в половине третьего, чтобы более-менее вовремя попасть к фройляин Функель.

Когда я чуть раньше сказал, что фройляйн Функель, говорила своей матери, чтобы та давала ученикам пирожные, я с умыслом добавил, что это случалось в редких, очень редких случаях. Это ни в коем случае не было обычным делом, ибо фройляйн Функель была строгой учительницей и очень редко бывала довольна. Стоило небрежно выучить домашнее задание или при игре с листа извлекать один фальшивый звук за другим, она начинала угрожающе качать головой, лицо ее становилось красным, толкала провинившегося локтем в бок, сердито щелкала в воздухе пальцами и начинала вдруг кричать, употребляя при этом замысловатые ругательства. Самую худшую из подобных сцен мне довелось пережить примерно через год после начала моего обучения, и она так меня потрясла, что я до сих пор не могу вспоминать ее без волнения.

вернуться

6

По сегодняшний день у меня в голове сидит это запоминающееся определение когда в состоянии мгновенного замешательства я не могу сориентироваться, где право, а где лево. Тогда я просто представляю себе руль велосипеда, вызываю в памяти ручной тормоз и этим самым снова могу в лучшем виде определиться. На велосипеды, у которых ручной тормоз на руле с двух сторон, или – еще хуже! – только слева, я бы не сел никогда (прим. авт.).