До сих пор я говорил здесь о средневековом индивиде, основываясь на изучении произведений, созданных в церковно-монастырской среде. Но существует возможность расширить поле наших наблюдений. Многочисленные исландские саги, записанные преимущественно в XIII в., однако, несомненно, отражающие культурные установки скандинавов в период их перехода от язычества к христианству, рисуют общество, сравнительно слабо дифференцированное (по сравнению с «феодальным обществом» континентальной Европы), но вместе с тем, несомненно, на свой лад атомизированное. Кровавые распри в изображении авторов саг — это конфликты между самостоятельными свободными людьми, домохозяевами, главами семей, которые с оружием в руках отстаивают собственные честь и достоинство, полагаясь прежде всего на самих себя и, по возможности, на поддержку друзей и родственников. Многие из саг представляют собой своего рода биографии. В поступках и речах героев обнаруживаются самобытные характеры. Нигде в литературе той эпохи мы не можем приблизиться к человеческому индивиду в такой мере, как в исландской «семейной» саге[533].
Индивидуалистические установки людей периода, переходного от «эпохи викингов» к собственно «Средневековью», с предельной выпуклостью обнажаются в песнях исландских и норвежских скальдов[534]. Эти песни, насыщенные своеобразными поэтическими оборотами, сплошь и рядом создавались для восхваления северных конунгов, но есть все основания для утверждения, что в хвалебной песни по сути дела — два героя. Первый — адресат песни, конунг, прославивший себя ратными подвигами. Песнь призвана увековечить память о его деяниях и магически утвердить и умножить его удачу и везение. Недаром скандинавские короли привлекали скальдов в свои дружины и щедро вознаграждали за посвященные им панегирики. Другой герой скальдической поэзии — сам скальд. Он всячески подчеркивает исключительную ценность собственных умения и дарования. Восхваляя щедрость конунга, который жалует ему необычайно высокий по тем временам «авторский гонорар» — драгоценные запястья и гривны, боевой меч, заморский плащ, корабельный парус, а то и корабль, — скальд воспринимает эти дары как нечто вполне им заслуженное, ибо он осознает себя в качестве мастера, обладающего редкостной и неповторимой способностью. Его «Я», его мастерство и высокое умение подчеркиваются с такой настойчивостью, какой мы, пожалуй, не найдем в европейской словесности той эпохи.
Перед нами своего рода парадокс, противоречащий привычным установкам историков культуры. Казалось бы, выявления черт индивидуализма следовало бы ожидать в памятниках, которые создавались в условиях относительно развитой городской культуры, иначе говоря, в обществе, глубоко дифференцированном. Между тем в Исландии, далеко отстоявшей от центров европейской цивилизации и представлявшей собою общество догородского типа, саги создавались в среде простых хуторян, скотоводов и земледельцев. Поэзия скальдов культивировалась в дружинной среде. Несомненна устная основа, на которой произросли эти шедевры древнесеверной литературы, вместе с тем уже оторвавшиеся от фольклора. Скандинавские прозаические и поэтические тексты — исключительное явление для той эпохи, но они свидетельствуют о таких возможностях индивидуализирующего творчества, о которых в то время едва ли помышляли образованные люди континента Европы.
Итак, если медиевист расширит поле своих изысканий за пределы средиземноморского региона и не побоится распространить их при этом на «темные века», то ему едва ли удастся абстрагироваться от проблемы человеческой субъективности.
Разумеется, индивидуальность человека Средневековья обнаруживала себя существенно иначе, нежели индивидуальность в эпоху Ренессанса. Структура личности существенно изменялась при переходе от одной социально-культурной системы к другой, и едва ли правомерно принимать человеческое Я, каким оно известно нам в современности, за универсальный критерий личности. В любом случае, проблема человеческой личности в Средние века настоятельно нуждается во всестороннем анализе.
Как было сказано в начале этой статьи, я полагаю допустимым говорить о «средневековом феодализме» преимущественно применительно к одной только Западной Европе. Не пора ли объяснить: почему? Жорж Дюби некогда предложил лапидарную формулу: «Что такое феодализм? Это — средневековый менталитет». Эта формула содержит в себе некий вызов, и хотя сам Дюби, насколько мне известно, впоследствии к ней не возвращался, я думаю, что она не лишена смысла. Средневековый менталитет, конкретные проявления коего бесчисленны, тем не менее в определенном смысле образовывал своего рода целостность, центром которой была человеческая личность. Не следует ли из этого, что наше понимание феодализма (если он не был только порождением сознания февдистов эпохи Старого порядка во Франции) в немалой степени зависит от того, как мы интерпретируем человеческую личность и социальные связи, в какие вступали между собой индивиды той эпохи? Вспомним, что в отличие от всех других цивилизаций, цивилизация средневекового Запада обнаружила уникальные способности к самопреодолению и внутренней трансформации. Макс Вебер искал разгадку этого феномена общемировой значимости во взаимодействии религиозно-этических установок и норм с повседневной человеческой практикой и, в частности, с хозяйственной деятельностью. Это наблюдение, неоднократно вызывавшее критику, тем не менее сохраняет методологическую и эвристическую ценность. Но не побуждает ли нас опыт медиевистики XX столетия заглянуть в поисках ответа на все тот же вопрос в собственно Средневековье? Вот, в сущности говоря, подтекст моих рассуждений. У меня нет ясного ответа, но проблема остается.
533