В заключение следовало бы вновь подчеркнуть: унаследованная от XIX и начала XX в. общая характеристика средневекового типа культуры ныне представляется недостаточно убедительной, и лежащая в ее основе идеализация противоречит накопленному наукой новому материалу. Главное же — историк рубежа XX и XXI столетий видит окружающий его мир уже далеко не таким, каким он рисовался сравнительно недавно, а потому и традиционная картина Средневековья неизбежно перестраивается и нуждается в новых, более адекватных обобщениях.
Я не настолько наивен, чтобы питать малейшую иллюзию относительно того, что в обозримом будущем историки, социологи или философы откажутся от привычки употреблять понятия «феодализм» и «Средние века». Такое их употребление, вернее сказать — злоупотребление ими, пустило слишком глубокие корни. Приведенная в настоящем тексте аргументация едва ли достаточна для подобного отказа. И вообще речь идет вовсе не о смене этикеток, а о новом понимании существа дела. Но все же я не могу воздержаться от надежды: в интересах науки было бы вовсе не вредно, если бы исследователи, склонные использовать традиционные общие концепции и терминологию, поступали более ответственно и вдумчиво, не поддаваясь магическому влечению превращать универсалии в реалии и все вновь присягать на верность тем «-измам», которые достались им по наследству от предшествовавших столетий.
Историк среди руин:
Попытка критического прочтения мемуаров Е.В. Гутновой[535]
Памяти моих учителей посвящается
Память — феномен, привлекающий за последнее время все более пристальное внимание историков. Если и раньше ее значение для нашей дисциплины не вызывало сомнений, то ныне memoria выдвинулась в первый ряд понятий, над которыми задумываются исследователи культуры, религиозной жизни, повседневности, человеческой индивидуальности. При этом память выступает не в качестве некоего фонда раз и навсегда сложившихся представлений и привычек сознания, как хранилище знаний и сведений, откуда историки могут черпать свой материал, но прежде всего в качестве живой, изменчивой стихии. Но существует и еще одна сторона этого явления, которая, как мне кажется, прояснена несколько слабее, — это уже не память в истории, но память самого историка.
Известно уже немалое число работ, в которых историки рассматривают свой собственный путь в науке и тем самым плотнее и глубже вводят читателя в свою творческую мастерскую. В частности, вспоминаются «Очерки об эго-истории», созданные рядом видных представителей французской историографии, равно как и воспоминания Жоржа Дюби, Эмманюэля Леруа Ладюри и Жака Ле Гоффа. Тем не менее чтение этих мемуаров привело меня к мысли, что они едва ли могут послужить образцом для создания сочинений того же жанра отечественными историками. Различие в общей атмосфере, в которой жили и работали ученые двух стран, в их судьбах и, соответственно, в манере восприятия действительности. Русского читателя мемуаров французских коллег не может не поразить дух благополучия, в них присутствующий, дух, внушающий удовлетворение и вместе с тем порождающий чувство контраста, если вспомнить о перипетиях, которые претерпели российские аборигены. Об этом ниже и пойдет речь.
535