Не ясно ли, что неконтролируемая фобия этих толп, все разоряющих и разрушающих, вызвана не самим фактом смерти монарха, но совсем иными куда более мощными причинами, тем не менее, каким-то образом связанными с персоной умершего? Обращение к германо-скандинавским памятникам дает, думается мне, возможность несколько ближе подойти к разгадке этого «казуса», возобновлявшегося на протяжении целого тысячелетия. В этих памятниках с предельной отчетливостью выражено ощущение неразрывной связи между особой конунга и временем, определяющим ритмы жизни народа. Не позволяет ли введение этого нового фактора — времени — по-новому рассмотреть всю проблему? Со смертью монарха, харизматической величины, обрывалось течение времени, ибо время жизни социума воплощалось в особе властителя и, соответственно, обрывалось с его смертью. Время не представляло собой абстракции и, во всяком случае на уровне массового сознания, было антропоморфным. Смерть римского понтифика или иного монарха служила детонатором массового эмоционального взрыва и воспринималась как прекращение времени, обещанное Откровением Иоанна. Средневековый человек существовал на грани, отделявшей время от вечности, и это сознание, вернее, безотчетное самоощущение, служило источником катастрофичности тех ситуаций, которые возникали эпизодически, но возможности которых постоянно таились в глубинах народной религиозности и культуры. «Апокалипсис» пророчил конец времен как завершение истории рода человеческого. Под угрозой этого драматичного финала, то ожидаемого с сегодня на завтра, то откладывавшегося на неопределенный срок, протекала жизнь индивида и коллектива. Смерть властителя предельно актуализировала эту угрозу.
Человеческая личность в средневековой Европе:
реальная или ложная проблема?
Жаку Ле Гоффу посвящается
Вопрос о существовании человеческой личности в Средние века выдвигается в современной исторической науке в качестве одного из наиболее животрепещущих, но в то же время и наиболее спорных. Сам по себе этот вопрос отнюдь не нов, но до недавнего времени он, как правило, решался негативно. Считалось — и эта точка зрения все еще доминирует, — что о существовании личности и индивидуальности правомерно говорить, собственно, лишь начиная со времени Возрождения. Утверждения Ж. Мишле и Я. Буркхардта о «рождении мира и рождении человека»[560], каковое, по мнению этих ученых, произошло в XV в., все еще воспринимаются многими историками (если не их большинством) как непререкаемая догма.
То, что в эту переломную эпоху было сформировано новое понимание человека, бесспорно. Однако ретроспективный взгляд на более отдаленное прошлое, т. е. на Средневековье, вытекавший из этого категорического утверждения, вызывает ныне все возрастающие сомнения и возражения.
Каковы, собственно, основания, на которых зиждился этот тезис? Мыслители XIX столетия исходили из предпосылки, что история в целом являет нам картину постепенного и неуклонного прогресса, социального и культурного, кульминацией коего служит их собственное время. Ярчайшее и наиболее убедительное доказательство этой эволюции — как раз индивидуальность человека, освобождающегося от ограничений, коими он был опутан в предшествующую эпоху. Иными словами, вышеприведенная формула «рождение мира и человека» по сути дела содержала в себе концепцию не одного лишь Ренессанса, когда личность свободно развертывает свои духовные возможности, но и Средневековья. В ретроспекции это последнее виделось в категориях застоя, неподвижности, косности и внутренней скованности субъекта. Согласно этой точке зрения человек Средневековья лишен индивидуальности, поскольку он был всесторонне подчинен традициям и правилам поведения, навязываемым ему сословными и кастовыми ограничениями.
Сравнительно недавно эта концепция подверглась известным модификациям. К. Моррис[561] и некоторые другие медиевисты нашли возможным утверждать, что «рождение индивида» произошло не в XV, а в XII в. В это время интеллектуалы — поэты, богословы и иные litterati, — усваивая опыт Античности, придерживались требования «познай самого себя», а «деловые люди» поднимавшихся в ту эпоху городов начинали по новому осознавать свое место в обществе и ощущать себя не столько в качестве подданных, сколько как граждан[562].