В это же время король, движимый как мудростью, так и справедливостью, начал понемногу урезать привилегии духовенства, повелев, чтобы клирикам, осужденным за уголовные преступления, жгли руку[128] — как для того, чтобы они могли вкусить телесного наказания, так и для того, чтобы на них осталось клеймо позора. Однако именно за этот добрый акт сам король был позднее заклеймен в прокламации Перкина как достойный проклятия нарушитель обычаев святой церкви.
Для упрочения мира в стране был принят и еще один закон, по которому чиновники и арендаторы короля лишались должностей и держаний в случае незаконного содержания свиты или участия в набегах и незаконных сборищах.
Таковы были законы, учрежденные для борьбы с насилием, в которой главным образом и нуждались эти времена; они были столь разумно составлены, что оказались пригодными для всех последующих времен и остаются таковыми до сего дня.
Добрые и разумные законы были также приняты парламентом против ростовщичества как извращенного употребления денег и против незаконных и фиктивных сделок как извращенного ростовщичества, законы, обеспечивающие исправный сбор таможенных пошлин, и такие, по которым чужеземные товары, ввозимые иностранными купцами, должны были обмениваться на товары отечественного производства, — наряду с другими, менее важными законами.
Но если принятые этим парламентом законы принесли добрые и полезные плоды, то предоставленная в то же время субсидия принесла плод, оказавшийся жестким и горьким[129]. Все оказалось в конце концов в королевских закромах, но произошло это уже после бури. Ибо, когда уполномоченные приступили к сбору налога по этой субсидии в Йоркшире и Даремской епархий, там внезапно вспыхнул сильный бунт; восставшие открыто заявляли, что в последние годы им пришлось вынести тысячу бедствий и что они и не в силах и не желают выплачивать субсидию. Несомненно, что за всем этим стояла не просто какая-нибудь текущая нужда, что во многом сказались давние настроения жителей этих областей, где память о короле Ричарде была столь свежа, что осадком лежала на дне людских сердец и стоило лишь взболтнуть сосуд, как она всплывала на поверхность; несомненно также, что отчасти взрыв возмущения среди них был вызван наущениями со стороны подстрекателей из числа недовольных. Когда это случилось, уполномоченные, будучи несколько удивлены, передали вопрос на рассмотрение графа Нортамберленда, который был высшим представителем власти в этих краях. Граф тотчас же написал ко двору, достаточно ясно извещая короля о том, в каком возбуждении он нашел население этих областей, и прося от короля указаний. Король в манере, не допускающей возражений, отвечал, что он не поступится ни одним пенни из того, что было дано ему парламентом, как потому, что это может поощрить другие области к просьбам о таких же изъятиях или послаблениях, так и потому главным образом, что он никогда не потерпит, чтобы чернь противилась власти парламента, воплощавшей в себе ее же голоса и волю. Получив это послание двора, граф собрал главных судей и фригольдеров[130] области и, говоря с ними тем же повелительным языком, которым писал ему король и в котором вовсе не было необходимости (единственной причиной было то, что суровое дело, к несчастью, попало в руки сурового человека), не только вызвал раздражение народа, но непреклонностью и высокомерием, с которыми он сообщал королевскую волю, вызвал подозрение, что он сам является автором или главным вдохновителем этого решения. Следствием этого было то, что толпа взбунтовавшейся черни, внезапно напав на графа в его доме, убила его[131] и многих его слуг; там они не задержались, но взяв себе в вожди сэра Джона Эгремонда, человека мятежного нрава, давно злоумышлявшего против короля, и, возбуждаемые низким человеком по имени Джон Палата[132], типичным boutefeu[133], который пользовался большим влиянием в среде простонародья, подняли открытое восстание и решительно объявили, что двинутся против короля Генриха и будут бороться против него, защищая свои свободы. Когда короля оповестили об этом новом мятеже (а они, подобно приступам лихорадки, обрушивались на него ежегодно), он, по своему обыкновению мало этим встревоженный, послал против мятежников Томаса, графа Суррея (которого он незадолго перед тем не только выпустил из Тауэра и простил, но и выказал ему особое благоволение), наделив его всеми необходимыми полномочиями; последний вступил в бой с главным отрядом восставших, разбил их и живьем захватил Джона Палату, их зачинщика. Что касается сэра Джона Эгремонда, то он бежал во Фландрию к леди Маргарите Бургундской, чей дворец был убежищем для всех изменивших королю. Джона Палату казнили в Йорке с большой помпой: он как главный изменник был повешен на столбе, приподнятом над квадратной виселицей, а ряд его людей из числа главных сообщников висели вокруг него ступенью ниже; остальные получили общее прощение. Не пренебрег король и своим обычаем быть первым или вторым во всех своих военных предприятиях, подтвердив делом слова, которые он обычно произносил, услышав о мятежниках (что, мол, хотел бы он на них взглянуть). Ибо тотчас же после отправки графа Суррея, он двинулся на них самолично. И даже услыхав в пути новости о победе, дошел до Йорка[134], чтобы умиротворить эти области и восстановить там порядок. Сделав это, он вернулся в Лондон, оставив графа Суррея своим наместником в северных областях, а сэра Ричарда Тунстола — своим главным уполномоченным по сбору субсидии, из которой он не поступился ни одним денье.
128
129
130
134