Подобные истории об Иуде, как «привлеченном» спасителе своего Спасителя, возможно, питает воинственный характер Иисуса из Евангелия Иоанна, который побуждает и поощряет неправедные деяния своего апостола, когда говорит: «Не двенадцать ли вас избрал Я? Но один из вас Диавол» (6:70), или когда дает Иуде обмакнутый кусок хлеба, позволяя дьяволу войти в Иуду, а затем наставляет своего одержимого ученика действовать «скорее» (13:27). «Потерянное Евангелие от Иуды Искариота» Майкла Дикинсона (1994) [Dickinson The Lost Testament of Judas Iscariot] рисует читателю преданного Иуду, так объясняющего выбор своего Учителя: «Ему нужно было иметь Своего предателя, чтобы Его кто-то предал, и Он выбрал меня» (94). В этой альтернативной версии Драмы — в которой вместо Иисуса и на Его кресте распинают другого последователя — Иисус хочет инсценировать Свое воскресение самым реалистичным образом, и Иуда Ему нужен, для того чтобы вбить гвозди во время страшной казни.[337] Традиция, делающая виновным Сына Божьего, представляет Иисуса использующим в Своих интересах любимую душу, непоправимо разрушенную гротескными целями, орудием в достижении которых она становится.
Все эти сюжеты, по глубокому счету, не противоречат версиям авторов, писавших об Иуде Незаметном, которые считали, что Иисус непредумышленно пользовался помощью Иуды. В более непочтительном подходе к Иуде, выбранном Иисусом для содействия, подневольное соучастие превращается в очевидную виновность, поскольку Сын Божий осмотрительно озвучивает свою потребность в Иуде-мученике. В подобных пересказах Драмы Страстей Иисус полностью сознает психологические, социальные и духовные последствия для Иуды, но решает, что Его личное благо и добро, которое Он несет в жизнь людям, оправдывает то подлое орудие, в которое Он должен обратить благородного, жертвенного ученика. И потому образы замученного изменника конца XX в вызывают сомнения в честности, сострадании и искупительном жертвовании Иисуса. Иуда, идущий на муки ради Иисуса, с Ним или по Его велению, подрывает всеобъемлющую любовь Иисуса, заставляя усомниться в Его способности исполнить Свои мессианские обещания.
Еще один рассказ Борхеса, «Секта тридцати» (1975), усиливает мрачный подтекст интерпретаторов Драмы Страстей Господних конца XX в., снимающих вину с Иуды исключительно с целью засыпать упреками космические силы, что вершат человеческие судьбы. Облекая свой рассказ в форму некоего найденного, якобы старинного, документа, Борхес описывает странную секту в земле Кариота, изначально называвшуюся «Тридцать сребреников». Члены ее верили, что «в трагедии Распятия… были свои добровольные и подневольные исполнители» (445) [здесь и далее цитируется по пер. Б.Дубина], те, что действовали осознанно, и те, что действовали, не отдавая себе ясного отчета в происходящем. Подневольны были первосвященники, иерусалимская чернь и римские солдаты; а вот Иуда и Иисус таковыми не были: «Добровольных было лишь двое: Искупитель и Иуда. Последний выбросил тридцать монет, ставших ценой спасения человеческих душ, и тут же повесился. Ему, как и Сыну Человеческому, исполнилось тридцать три года. Секта одинаково чтит обоих и прощает остальным» (445).
Повествователь Борхеса с пониманием относится к утопическим воззрениям сектантов, их отказу сотворить изгоя или «козла отпущения»: «Никто не виновен; каждый, осознанно или нет, исполняет план, предначертанный милостью Всевышнего. И потом Слава принадлежит всем» (445).[338] Таким образом, в очередной раз в этой истории Борхес представляет Иуду заслуживающим почитания.
337
В романе Дикинсона Иуда признается: Иисус «хотел, чтобы Я пошел к первосвященникам и предложил им предать Его им» (Dickinson, 92). План Иисуса состоит в том, чтобы оказаться арестованным, а затем освобожденным в результате «свободного выбора» людей на пасхальную амнистию (93); однако распятию в этой причудливой фантазии предается другой последователь, и тогда Иуда побуждает Иисуса «совершить последнее чудо за свое служение», инсценировав свое собственное воскресение (142). Иуда, от лица которого ведется повествование в романе Дикинсона, так описывает эту сцену: «Собрав все свои силы, я опустил молоток на гвоздь, и он пронзил Его руку, вогнанный в дерево. Учитель пронзительно вскрикнул, и кровь брызнула с руки мне налицо и рубаху. У меня началась истерика, и, рыдая и всхлипывая, я умолял Его простить меня за эту боль, что я Ему причинил, но Он с горячностью потребовал, чтобы я быстро вытащил гвоздь и вонзил в другую руку, и я повиновался Ему, обезумевший от горя, видя, как проливается Его бесценная кровь и, слыша Его пронзительный крик от боли» (144).
338
Кейн видит «уникальность» истории в том, что «она не равняет Иуду и Иисуса, как заслуживающих равной благодарности, так как Иуда один достоин восхваления», поскольку «в своем саморазрушении Иуда предстает, под определенным углом зрения, единственным “погибшим за грехи человечества”» (Cane, 162).