Выбрать главу

— «Кто уповает на аллаха, тому он — довольство. Аллах свершит свое дело..!»[40] Неудач не будет у нас…

Мангутек хотел еще что-то добавить, но сдержался и замолчал. Василий Васильевич допил свою чарку и поклонился хану. Потом достал из-за пазухи золотой обруч, осыпанный каменьями самоцветными, и, подавая хану, сказал:

— Прими в знак дружбы и верности этот подарок для своей ханши.

Хан милостиво принял подарок и воскликнул, прикоснувшись рукой к своей бороде:

— Аллах свидетель, что я обещаю тебе дружбу и сделаю все, чтобы отец принял твой окуп!

Отпуская великого князя с Ачисаном, Мангутек сказал ему, что завтра с утра выступают татары и пойдут к Нижнему Новгороду старому…

Когда Василий Васильевич возвращался в сопровождении Ачисана и его нукеров в хоромы купца Шубина, в посаде встретил его маленький попик.

— Отец Иоиль, — крикнул ему великий князь, — благослови меня в путь!

Завтра уходят татары.

Священник поспешил к нему и, благословляя, сказал:

— Когда милостию божией вернешься в свой стольный град, вспомни слова мои, что самый верный тобе доброхот и покровитель отец Иона, владыка рязанский…

Глава 4. В Галиче Мерьском[41]

У себя в хоромах, в передней своей, сидел князь Димитрий Юрьевич запросто с князем можайским Иваном Андреевичем и дьяком своим Федором Дубенским. Пили водки разные и меды — любит Шемяка гульнуть, попить-поесть и гостей угостить.

— Хоть не богат, — смеется Димитрий Юрьевич, — а гостям рад! У меня кубок на кубок, а ковш вверх дном! Гуляй душа нараспашку.

Выпил князь. Весел как будто, но красивые глаза его злы и не ласковы, бегают, ищут что-то и никому не верят, и сам он как-то весь суетлив и беспокоен. Росту хоть малого, но ловок и поворотлив, только вот черен весь: и кудрями, и бородой курчавой, и даже лицом темен. На галку похож, как бы и не русский.

Князь Иван Андреевич весело чокнулся с хозяином и промолвил:

— Не дорога гостьба, дорога дружба! Будь здрав, Митрий Юрьич.

Он выпил чарку, заел хлебом с тертым хреном, хитро подмигнул дьяку Федору и с ним тоже чокнулся.

Грузный и рыхлый, как брат его Михаил, что с великим князем в полон к Улу-Махмету попал, Иван Андреевич не был, как тот, прямодушен, а всегда и всюду лукавил.

— Вот на Москве, — добавил он, — не столь нас потчуют, сколь неволят…

— Тамо, господине, — ухмыляясь в седеющую бороду, живо откликнулся дьяк Федор Александрович, — тамо и не рада курочка на пир, да за хохолок тащат…

— Ха-ха! — резко и зло рассмеялся Шемяка. — Там оглянуться не успеешь, как ощиплют и съедят! Вот и князь Василий меня все потчевал тем, чего яз не ем!..

— У Москвы, — продолжал дьяк, усмехаясь, — брюхо в семь овчин сшито.

Гостей угощат да и самих с угощеньем жрет. Поди ж ты, сколь собе в брюхо князья московские навалили. Данил Лександрыч Переяслав заглонул, как щука.

Юрий Данилыч захватил Можайск да Коломну; Калита — Белозерск, Углич да Галич наш; Донской — Верею, Калугу, Димитров да Володимерь; Василь Митрич — еще того боле: Муром, Мещеру, Новгород Нижний, Городец, Тарусу, Боровск, Вологду, а Василь Василич и своих всех удельных заглонуть хочет…

— Да на мне подавится! — стукнул кулаком по столу Шемяка и налил всем водки по большой чарке. — Пейте да дело разумейте. Если мы, удельны, не задавим Василья, то он нас, как волк ягнят, перережет, с костями и кишками сожрет!..

— Не при на рожон, государь мой, — начал вкрадчиво дьяк, — лучше ползком, где низко, да тишком, где склизко. Сильна Москва-то…

У Шемяки ноздри раздулись, побагровел он весь и, сверкнув злыми глазами, крикнул резко на дьяка:

— Не учи сороку вприсядку плясать!..

Но Федор Александрович не испугался, знал князя своего, недаром любимцем был.

— Ин по-твоему быть, государь, а о пляске ты ко времю напомнил.

Поедем ко мне, вдовцу веселому, хлеба-соли покушать, лебедя порушить…

Он нагнулся к Шемяке и громким шепотом добавил:

— А там поплясать да белых лебедушек поимать. Новая плясовая есть!

Вдосталь попляшем. Да и гость наш, хошь женатой, а на чужой стороне — все равно что вдовой, а девок да молодиц всем хватит…

Он обвел молодых князей смеющимися, такими разгульными глазами, что захотелось им сразу горе веревочкой завить. Дьяк подождал, ухмыльнулся и поднял свою чарку:

— За лебедушку белую, за любу твою Акулинушку выпьем!

Шемяка улыбнулся, чаще задышал и вялый Иван Андреевич — знал, по греху, и он про хоромы Дубенского, что тот себе построил, а от других про это таили. От княгини своей Акулинушку прячет там Шемяка. Совестно князю — сыну Ивану уже восьмой год пошел…

— Змей-искуситель, — шутит, развеселившись, Димитрий Юрьевич, — во ад тропку мне пролагаешь…

— И-и, государь мой, — усмехнулся Федор Александрович, — обоим вам по двадцать пять, а мне без малое одному столь, сколько вам вместе, а и то не тужу. Мне и здесь с Грушенькой рай, а там-то кто еще знай!..

В усадьбу к Федору Александровичу приехали засветло — солнце еще высоко стояло, только тучки чуть по краям розоветь начали. Грушенька с Акулинушкой гостей у красного крыльца встречали и сразу пошли все в столовую, хоть и малую, да нарядную, как девичий убор. Не для гостей она строилась, а только для князя да хозяина, да для люб их.

Тут и плясали, тут и игры водили, и песни пели, и шутки вольные шутили.

Как князья ни отказывались, а хозяин за стол их сесть приневолил.

Выпили снова и журавля жареного с мочеными яблоками съели. Вместе с ними пили и ели разные снеди молодые хозяйки Грушенька, да Акулинушка, да еще Настасьюшка, что прошлый раз приглянулась тучному Ивану Андреевичу. Все три молодицы-хозяйки сами и стол накрывали и сами гостям за столом служили.

Димитрий Юрьевич расправил морщины на лбу, и глаза его повеселели, но только без злобы тусклыми стали — заменилась злоба тоской. Поглядел он на Акулинушку и, усмехнувшись с печалью, тихо промолвил:

— Спой-ка, любушка, песню, а какую — сама выбери.

Акулинушка вскинула на него свои русалочьи прозрачные глаза, поглядела пристально, помедлила и вдруг ласковый низкий голос тихо пролился и потек по всей горнице тяжкой истомой:

Эко сердце, эко бедно… бедное мое,Ах, да полно, сердце, во мне ныти, изнывать!..

Словно замерло все в хоромах, и, гуще багровея, заря огнем в слюдяных окнах переливает, играет на чарках и блюдах, на серьгах и камнях самоцветных и на жемчужных поднизях уборов, а песня льется в душу, словно слеза прозрачная да горючая, жгучая. Опустили все головы, а у Грушеньки да Настасьюшки слезы в глазах…

Вдруг смолкла, не допев, Акулинушка. Взглянула в посеревшее лицо Димитрия Юрьевича и, словно лед разбив, засмеялась. Очнулись все, еще слова вымолвить не успели, как Акулинушка, словно душная знойная ночь, ожгла всех хоровой песней:

— Уж вы, но… уж вы, ноче-ни-ки, вы но-чи-те!

— Ух! — будто враз опьянев, воскликнул Федор Александрович, и все хором подхватили горячую, хмельную песню.

Затопали под столом ногами, зашевелили плечами, и первый пошел плясать Федор Александрович, лукаво поманивая перстом свою Грушеньку.

Серой утицей поплыла к нему Грушенька, помахивая белым шитым платочком. Не утерпел и князь Иван Андреевич, пошел на манку Настасьюшки, словно голубь за голубкою, зачастил ногами, застучал в пол каблуками на серебряных подковах. Только Шемяка сидел на скамье, широко раздувая ноздри и крепко обняв Акулинушку. Но вот и он улыбнулся, закрыл глаза и опустил свою черную кудрявую голову на высокую грудь Акулинушки. Ни о чем он теперь не думает, а слушает, как под его ухом девичье сердце стучит, да звенит и гудит в груди сладостный голос, пьянит и баюкает, тоску его усыпляя.

Кончились песни и пляски, опять зазвенели чарки, и Федор Александрович, румяный от вина и быстрых движений, увидев, что князь его развеселился, снова вскочил из-за стола.

— Гости дорогие, — громко приглашал он, — напоследочек в «колобок» поиграем с пенями!..[42]

вернуться

40

Изречение Магомета.

вернуться

41

М е р ь с к и й — по имени коренного населения галицкого княжества — мерь.

вернуться

42

Игра с пенями, то есть со взысканием, с «фантами».