Выбрать главу

Когда-то облаченная в белое, героиня оборачивается черницей, но не заточение монастыря, а женская забота о детях становится определяющей:

Рассыпалось все на свете. Не стало ни мужа, ни брата, Остались только дети. Их больше, чем было прежде, Собой мы их заслоняли, В изношенной, тесной одежде Милей еще, чем бывали. Им нужно, чтоб их любили, И нужно, чтоб их одели… О, если б они свершили Все то, что мы не сумели!

Эрос становится Caritas, а забота о детях — единственной надеждой на будущее после того, как настоящее рассыпается в прах. Смысл возникает только в гуманном деянии, в служении людям.

Герцык в стихах и в прозе перетолковывает столкновение с историческим террором 1918 года в христианский дискурс испытания.

Я заточил тебя в темнице. Не люди — Я, Дабы познала ты в гробнице Кто твой Судья.

Вина за страдание возложена не на палачей — она разыскивается внутри себя:

Одно лишь мне не изменило — Предвечная вина моя. Она одна в себе сокрыла                 Где я.

Личность может найти свою вину, выстроить себя заново и предстать Иовом, усомнившимся в смысле страдания и взывающим к Господу:

Только знать бы, знать наверно, Что Ты Сам Себе избрал его!

В религиозном опыте личность обретает свое самосознание:

Боже! Прекрасны люди Твоя, Когда их отвергнет матерь земля.

Сколь ни сильно лагерная лирика перенимает общий дискурс молитвенной поэзии и таким образом позиционирует себя вне времени, она все же живет конкретной исторической ситуацией и семантически переполнена историческим контекстом, большей частью, однако, подвергнутым умолчанию. В свете этой тенденции исторические привязки личного и общего опыта могут быть намечены лишь пунктиром. Так, приведенная выше жалоба Иова на фоне автобиографической прозы читается как частная забота матери о своем ребенке, хотя при этом она остается общим топосом — плачем Ниобеи.

Господи, везде кручина! Мир завален горем, бедами! У меня убили сына, С Твоего ли это ведома?

Там, где время просвечивает сквозь религиозную формулу, оно являет свой мрачный, радикально пессимистический лик:

Как ни старалась Телом страдальным, Как ни металась… Никто не поверит, Все стали как звери, Друг другу постылы, Жадны и хилы. Люди живут, Ни сеют, ни жнут. Дни так похожи — Этот, вчерашний, Господи Боже, Страшно мне, страшно!

Исключительно позитивны в этом апокалиптическом ощущении времени только вещи, толкающие авторское «Я» на мистический путь к Господу:

Обступили меня предметы И сдвигаются все тесней. Я вещам отдана в ученье. […] Целомудренны вещи, ревниво Охраняют свою мечту, И служа им, — раб терпеливый Я законы их свято чту. Но протянуты долгие тени От вещей к звездам золотым. Я их вижу и в дни сомнений, Как по струнам — вожу по ним.

Вещи в своей простой чувственности и изначальной существенности дают смысл и открывают путь к Богу.

Но не только простые вещи обеспечивают смысл в последние времена, но и художественное творчество. При этом творчество понимается поэтом более не как креативный художественный акт, возвещающий о себе, но как простое свидетельство, учреждающее противовес гибнущему миру.

А кругом стоит стон. Правят тьму похорон. Окончанье времен. Погибает народ. А душа поет…

Простое свидетельство инобытия, которое основано на религиозном опыте, становится у Герцык единственной формулой искусства перед лицом надвигающейся тоталитарной системы. К этой формуле апологии бытия перед грозящей опасностью абсолютного уничтожения личности в последующие десятилетия обращаются многие, притом не только поэты. И все яснее становится, что искусство — это даже не свидетельство, но, как у Герцык, лишь место для свидетельствования, а само свидетельство говорит о другом, религиозном опыте. В своей поэзии Герцык выходит из литературы модерна навстречу тоталитарному XX столетию. В этом столкновении — завораживающая суть ее стихов.

Герман Риц, Цюрих

СТИХОТВОРЕНИЯ

ИЗ РАННЕЙ ТЕТРАДИ

«Что-то глубоко-певучее слышится…»

Что-то глубоко-певучее слышится В плеске и рокоте волн, Как-то свободно и радостно дышится, Мерно качается челн.
Грезы забытые вновь просыпаются, Что-то творится с душой, Мысли тревожные все удаляются, Будто сливаясь с волной…
Издали песня рыбачья доносится, Брызги порою летят… Тихая думушка на сердце просится, Волны шумят и шумят.
1897 Триест

КАК КО МНЕ ПРИШЛА ЖИЗНЬ

In dein Auge, о Leben, Schaute ich jungst…
Nietzsche[3]
Auch Ihr liebt die Erde Und das Irdische, aber Scham ist in eurer Liebe Und schlechtes Gewissen — Dem Monde gleicht ihr…
(Von den Rein-Erkennenden)[4]
День вечерел, когда она пришла ко мне, Скользнула в комнату, склонилась надо мною И всколыхнула сон в затихнувшей душе… Она была, как египтянка, в длинном покрывале, Закрыты были все черты ее лица, И лишь загадочно-блестящие глаза С тревожащим укором на меня взирали…

«Его тихая ласка согрела меня…»

Его тихая ласка согрела меня, Взволновала душевный покой, И смущенные мысли мои залила Золотистой горячей волной. И, как солнце купается в зыбкой волне, Золотым рассыпаясь дождем, Так заискрилось счастье в согретой душе, Отразившись лучистым снопом… Он мне дал для встревоженных мыслей моих Столько нежных, сверкающих слов, И затеплилось жаркое чувство во мне, Встрепенувшись на ласковый зов. Словно кто-то невидимо водит рукой По натянутым, гибким струнам, И мелодии льются волшебной волной, Горячо призывая к словам. Затаивши дыханье, я слушаю их, Восхищенья и страха полна, И не верю, что это, волнуясь, поет Моя грустно-немая душа… Если б только умела я лучше любить И прижаться к нему горячо, Чтоб услышать он мог, как проснулась душа, Как воспрянуло сердце мое.
вернуться

3

В твоих глазах, о жизнь, Становлюсь я моложе. Ницше (нем.).
вернуться

4

Вы тоже любите землю И земное, но Стыд в вашей любви И нечистая совесть, — Вы похожи на луну… (О чистом познании) (пер. с нем. Ю. А. Антоновского).