Выбрать главу

С растрепанным арабских сказок томом

Садился я туда, где ярче свет

Знакомой лампы на столе знакомом,

И большего, казалось, счастья нет,

Чем шоколад с благоуханным ромом.

Был сумерек уютный тихий час;

В стекле шумел голубоватый газ.

XLV

Я до сих пор люблю, Шехеразада,

Твоих султанов, евнухов и жен,

Скитаньями волшебными Синдбада

И лампой Алладиновой пленен.

Порой — увы! — среди чудес Багдада

Я, лакомством и книгой увлечен,

Мать забывал, как забывают дети, —

Как будто не было ее на свете,

XLVI

И только в горе вспоминал опять.

Из Ревеля почтенная старушка

Умела так хозяйством управлять,

Чтоб лишняя не тратилась полушка:

Случится ль детям что-нибудь сломать,

В буфете ль чая пропадет осьмушка, —

Она весь дом бранила без конца,

Предвидя строгий выговор отца.

XLVII

Я помню туфли, темные капоты,

Седые букли, круглые очки,

Чепец, морщины, полные заботы,

И ночью трепет старческой руки,

Когда она записывала счеты

И все твердила: «Рубль за башмаки…

Картофель десять, масло три копейки…»

И цифру к цифре ставила в линейки.

XLVIII

Старушки тень я видел на стене

Огромную, поднять не смея взгляда:

И магией порой казались мне

Все эти банки, шпильки и помада,

Щипцы на свечке в трепетном огне, —

От них знакомый едкий запах чада:

Она седую жиденькую прядь

Привыкла на ночь в букли завивать.

XLIX

До старости была она кокеткой:

И, сморщившись давно и пожелтев, —

Хотя у нас бывали гости редко, —

С лукавством трогательным старых дев

Шиньон свой древний, с новой черной сеткой,

На голову дрожащую надев,

Еще пришпилит красненькую ленту,

И как бедняжка рада комплименту!

L

Душа моя печальна и светла,

И жалко мне моей старушки дряхлой.

Священна жизнь, хотя бы то была

Невидимая жизнь былинки чахлой.

Мы любим, славя громкие дела,

Чтоб от людей великих кровью пахло, —

Но подвиг есть и в серых скучных днях,

В невидимых презренных мелочах.

LI

Старушки взгляд всегда был жив и зорок:

К нам девушкой молоденькой вошла

И поседела, сгорбилась, лет сорок

С детьми возилась, жизнь им отдала.

Ей каждый грош чужой был свят и дорог…

Амалии Христьяновне — хвала:

Она свершила подвиг без награды,

Как мало в жизни было ей отрады!

LII

Как много скуки, горестных минут,

Людских обид, и холода, и злости!

И вот она забыта, и гниют

В неведомой могиле на погосте,

Найдя последний отдых и приют,

Измученные старческие кости…

Как по земле — теней людских тьмы тем, —

И ты пришла, — Бог весть куда, зачем…

LIII

Увы, что значит эта жизнь? Над нею,

Как над загадкой темною, стою,

Мучительный, чем над судьбой твоею,

Герой бессмертный, — душу предаю

Вопросам горьким, отвечать не смею…

Неведомых героев я пою.

Простых людей, о, Муза, помоги мне

Восславить миру в сладкозвучном гимне.

LIV

Да будут же стихи мои полны

Гармонией спокойной и унылой.

Ничтожество могильной тишины

Мгновенный шум великих дел покрыло:

Последний будет первым, — все равны.

Как то поют, что в древнем Риме было, —

В торжественных октавах я пою

Амалию Христьяновну мою.

LV

Старушка Эмма у нее гостила

В очках и тоже в буклях, как сестра.

Я помню всех, кого взяла могила,

Как будто видел лица их вчера.

Амалия Христьяновна любила,

С ней наслаждаясь кофием с утра

И ревельскими кильками в жестянках, —

Посплетничать о кухне и служанках.

LVI

Был муж ее предобрый старичок

В ермолке, с трубкой; кофту, вместо шубы,

Он надевал и длинный сюртучок,

С улыбкой детской морщил рот беззубый.

Пусть мелочи ненужных этих строк

Осудит век наш деловой и грубый, —

Но я люблю на прозе давних лет

Поэзии вечерний полусвет…

LVII

На Островах мы лето проводили:

Вокруг дворца я помню древний сад,

Куда гулять мы с нянею ходили, —

Оранжереи, клумбы и фасад

Дух флигелей в казенном важном стиле,

Дорических колонн высокий ряд,

Террасу, двор и палисадник тощий,

И жидкие елагинские рощи.

LVIII

Там детскую почувствовал любовь

Я к нашей бедной северной природе.

Я с прошлогодней ласточкою вновь

Здоровался и бегал на свободе,

И с радостным волнением морковь

И огурцы сажал на огороде,

Ходил с тяжелой лейкою на пруд:

Блаженством новым мне казался труд.

LIX

В двух грядках все работы земледелья

Я находил, про целый мир забыв…

О, где же ты, безумного веселья

Давно уже неведомый порыв,

И суета, и хохот новоселья.

«Milch trinken, Kinder!»,[5] — форточку открыв,

За шалость детям погрозив сначала,

Амалия Христьяновна кричала.

LX

И ласточек, летевших через двор,

Был вешний крик пронзителен и молод…

Я помню первый чай на даче, сор

Раскупоренных ящиков и холод

Сквозного ветра, длинный коридор

И после игр счастливый, детский голод,

И теплый хлеб с холодным молоком

В зеленых чашках с тонким ободком —

LXI

Позолоченным: их любили дети, —

Особенная прелесть в них была.

В сосновом, пахнущем смолой, буфете

Стоял сервиз для дачного стола.

С тех пор забыл я многое на свете —

Любовь, обиды, важные дела,

Но, кажется, до смерти помнить буду

Ту милую зеленую посуду.

LXII

И связан с ней был чудный летний сон,

Всегда один и тот же, мимолетней,

Чем облачные тени, озарен

Таинственным лучом, — и беззаботней

Я ничего не знаю: дальний звон,

Как будто тихий благовест субботний…

Большая комната, — где солнца нет,

Но внутренний прозрачно-мягкий свет…

LXIII

Гляжу на свет, не удивляясь чуду,

И не могу насытить жадный взор…

На длинных полках вижу я посуду, —

Пронизанный сиянием фарфор,

И золотой, и разноцветный, всюду —

На чашках белых тоненьких — узор…

Я — как в раю, — такая в сердце сладость

И чистота, и неземная радость.

LXIV

Той радостью душа еще полна,

Когда проснусь, бывало: я беспечен

И тих весь день под обаяньем сна.

Хотя для сердца памятен и вечен,

Как молодость, как первая весна, —

О, милый сон, ты был недолговечен

И в темные порочные года

Уже не повторялся никогда.

вернуться

5

Дети, пить молоко! (нем.)