Переворачиваю страницы «Записок у изголовья»: то, что приятно волнует: «Видеть, как воробей кормит своих птенцов; идти мимо играющих детей; лежать одной, возжигая благовонные куренья; заметить, что зеркало, привезенное из Китая, уже чуть-чуть потускнело…» Пробую плести собственные фразы: «То, что рождает в сердце щемящую пустоту, невидимую взору, невнятную слуху, зачерпнешь ее в пригоршню — проскальзывает между пальцами и исчезает, никому неведомую, окутанную тайной: „Когда нарочно не возвращают долг в три йены (зачем? — ведь я из обеспеченной семьи), когда видишь обнаженное белое тело (потому что оно — символ печали бытия), когда лицо мое считают необыкновенно внушительным, когда наступают праздники…“» Что ж, пока хватит. Когда мне было семь лет, в деревне на скачках я вдруг увидал самодовольную морду лошади-победительницы. Показывая на нее пальцем, кричал: «Посмотрите, ну посмотрите же!» — смеялся… С этого дня и начались мои несчастья. Я любил праздники, любил до смерти, но, сказавшись больным, до самого вечера пролежал тогда в затемненной спальне…
Так сколько страниц у нас получилось? (Этот монолог по моей просьбе записывала шестнадцатилетняя соседская девушка, Мацуко.) Мацуко послюнила указательный палец: «Одна, две, три… Четыре и еще — три строчки». — «Что ж, пока хватит. Благодарю». Приняв из рук Мацуко пять страничек, я начал аккуратно править написанное, не упрекая девушку в том, что на каждой странице было в среднем по тридцать ошибок или описок. «Неужели всего пять страниц?» — изумился я. Когда-то давно в Эдо жил дух женщины по имени О-Кику. Так вот, этот дух непрестанно пересчитывал тарелки. Но сколько он ни считал, все равно одной не хватало. Лишь теперь я понял, какую горькую досаду должен был испытывать тот дух.
Откинувшись на спинку кресла, я взял кисть и попробовал писать сам.
Мне хочется сказать несколько слов об этой соседской девушке, которая сидит сейчас на стуле рядом со мной и, тихонько раскачиваясь, разглядывает брошюру под названием «Непомерное честолюбие».
Я переехал сюда 1 июля 1935 года. В середине августа меня совершенно очаровали три олеандра, растущие в соседнем саду, и мне страстно захотелось иметь такие же. Поговорив с женой, я попросил ее сходить к соседу — не уступит ли один из кустов? Одеваясь, жена говорила, что предлагать деньги неудобно, а лучше бы мне привезти для соседа подарок из Токио. Ехать в Токио не хотелось, и, заявив, что деньги все-таки лучше, я вручил ей две йены.
Вскоре вернувшись, жена сообщила, что сосед служит начальником станции частной железной дороги в районе Нагоя и лишь раз в месяц навещает семью. Дома были только его жена и шестнадцатилетняя дочь, которые, польщенные нашим вниманием к олеандрам, предлагали взять любой приглянувшийся куст. Соседка произвела на жену очень приятное впечатление. На следующий день, захватив с собой живущего неподалеку садовода, мы отправились к соседям. Встретила нас сама хозяйка — женщина лет сорока, лоснящееся лицо с мелкими чертами. Полноватая, губы растянуты в приветливую улыбку. Мне она тоже показалась очень симпатичной. Я хотел иметь средний из олеандров и, усевшись на веранде, сразу же заговорил об этом. И вот что она сказала, почему-то мне хорошо запомнились ее слова:
— Сама-то я из Аомори. Там у нас олеандры почти не растут, а я очень люблю летние цветы. Шелковистую акацию. Индийскую сирень. Мальвы. Подсолнухи. Олеандры. Лотосы. А еще — лилии, летние хризантемы, хоуттуинии. Не нравятся мне только сирийские розы.
Я почувствовал раздражение: зачем — да еще с таким воодушевлением — перечислять все эти названия? Вот незадача! Но сердился я напрасно — больше она не произнесла ни слова. Уходя домой, я сказал девушке, тихонько стоявшей за спиной у жены: «Заходи в гости». «Хорошо», — ответила она, — и тут же пошла за нами следом, вошла в мою комнату и присела в уголок. Вот с этого-то все и началось. Подосадовав, что в минуту хорошего расположения духа позволил себе увлечься каким-то олеандром, я поручил жене посадить его, а сам пошел в свою каморку — беседовать с Мацуко. Я разговаривал с ней о том о сем, и чудесное ощущение уюта разливалось по всему телу, словно, устроившись удобно в кресле, я погрузился в чтение любимой книги. «Наконец-то at home! [51]» — пело в груди, и я беззаботно болтал с ней, забывая обо всем.
На следующий день Мацуко бросила в наш почтовый ящик сложенный вчетверо листок европейской бумаги. В то утро я поднялся раньше жены — мучила бессонница. Дочищая на ходу зубы, пошел за газетами и обнаружил в ящике аккуратно сложенный листок бумаги. Там было написано:
«Вы очень мудрый человек. И умирать Вам никак нельзя. Никто не знает об этом, но для Вас я готова на все. Готова в любой момент расстаться с жизнью».
За завтраком я показал записку жене и послал ее к соседке — просить, чтоб отпускала эту славную девушку ко мне почаще. С тех пор Мацуко каждый день приходит сюда.
— Мацуко нехороша собой, суждено ей, видно, стать повивальной бабкой, — однажды сказал я, будучи чем-то раздражен. Она не была дурнушкой, но лицо ее с приплюснутым носиком никто бы не назвал красивым. Правда, уголки ее губ очень мило загибались кверху, а большие черные глаза были просто прелестны. Когда я спрашивал жену о ее фигуре, та отвечала:
«Для своих шестнадцати она, пожалуй, слишком мала». И добавляла: «Всегда такая чистенькая. Видно, матушка ее очень опрятна».
Беседуя с Мацуко, я забывал обо всем на свете.
— Когда мне исполнится восемнадцать, я уеду в Киото и буду служить там в чайном доме.
— Вот как? Это уже решено?
— Одна мамина приятельница содержит там большой чайный дом.
По-видимому, она имела в виду что-то вроде ресторана. «Отец — начальник станции, и все-таки дочери приходится искать работу», — неодобрительно подумал я.
— Что же, ты станешь служанкой?
— Да. Но все говорят, это очень известный чайный дом. Один из самых роскошных в Киото.
— Придется приехать к тебе в гости.
— Обязательно приезжайте, — серьезно сказала она. А потом пробормотала еле слышно, отведя глаза куда-то в сторону:
— Только приезжайте один.
— Думаешь, так будет лучше?
— Да, — кивнула она, теребя пальцами край рукава. — Если вы приедете не один, моих сбережений надолго не хватит.
Мацуко, кажется, собиралась меня угощать.
— У тебя есть сбережения?
— Меня мама застраховала. Когда мне исполнится тридцать два, я получу много денег, может быть, даже несколько сотен йен.
Однажды под вечер мне вдруг вспомнился рассказ об одной слабовольной женщине, которая вот-вот должна была родить ребенка без мужа, и, забеспокоившись, — что если и с Мацуко случится нечто подобное? — я решил выведать, что она думает по этому поводу:
— Блюдешь ли ты свою чистоту, Мацуко?
Мацуко в соседней комнате помогала жене распарывать платье. Несколько минут оттуда не доносилось ни звука, потом я услышал:
— Да.
— Вот и хорошо. — Повернувшись на другой бок, я закрыл глаза. На душе сразу стало спокойнее.
На днях, при Мацуко, я запустил в жену кипящим чайником. Я вошел, когда она писала письмо, собираясь отправить немного денег одному моему нуждающемуся приятелю, и потребовал, чтобы она не делала этого — нам не по средствам помогать другим, — на что жена совершенно невозмутимо ответила, что деньги, которые она хочет послать, принадлежат лично ей, она сэкономила их из выделенных на мелкие расходы. Я страшно разгневался, закричал: «Вечно ты лезешь не в свои дела!» — и с силой подбросил чайник кверху, целясь в потолок. Потом, как-то сразу обмякнув, упал в кресло и взглянул на Мацуко. Она стояла, сжимая в руке ножницы, словно готовая ими проткнуть… Кого? Меня или жену? Мне это было безразлично, поэтому я притворился, будто ничего не замечаю, а жена, видимо, просто не обратила на девушку внимания.
Больше я не стану писать о Мацуко. Почему-то вдруг расхотелось. Я дорожу этой девушкой больше жизни.
Мацуко уже не сидит рядом. Я отправил ее домой. Поздно.
Спустилась ночь. Надо спать. Вот уже три дня и три ночи я не смыкаю глаз — не могу уснуть, несмотря на все ухищрения, поэтому целыми днями хожу сонный, а к вечеру начинаю сильно клевать носом.
В те ночи, когда меня мучит бессонница, в дверях нередко появляется жена, плача: иди же ко мне, иди, потом ты уснешь, вот увидишь… Я пробовал и этот способ, но тщетно.