Выбрать главу

это заставляет вспомнить оду Ломоносова 1748 года, где Россия, «коснувшись облаков, Конца не зрит своей державы».

Веселый взор свой обращает И вкруг довольства исчисляет, Возлегши лактем на Кавказ.

Творчество Ломоносова ознаменовало новую фазу в развитии русского барокко. Оно не отвергло, а претворило старую традицию, раскрыв ее потенциальные возможности. «Многие из его поэтических гипербол, – писал о Ломоносове И. П. Еремин, – сравнение России с небом, царя с орлом или солнцем и т. п. восходят именно к той поэтической фразеологии, основоположником которой в русcкой хвалебной поэзии был Симеон Полоцкий».[31] И здесь дело не столько в отдельных мотивах, а в общей традиции метафорического стиля, раскрывшегося в петровском барокко. Риторическая «громкость» стихов Ломоносова отвечала устремлениям Петровской эпохи. Секуляризация поэзии, обновление поэтического языка и усиление его живописности, а главное, переход на новую систему стихосложения затушевывали её связь со старой традицией, но она все же улавливалась. Это и позволило В. Г, Белинскому утверждать, что «так называемая поэзия Ломоносова выросла из варварских схоластических реторик духовных училищ. XVII века».[32] В известной мере это верно, хотя вряд ли можно считать старинные риторики «варварскими». Они опирались на наследие античности и Византии. И Ломоносов не отвергал это наследие. В «Риторике» 1748 года он настойчиво советовал «для подражания в витиеватом роде» подыскивать примеры «в славянских церьковных книгах и в писаниях отеческих (т. е. «отцов церкви». – А. М.), с греческого языка переведенных», в «прекрасных стихах и канонах» Иоанна Дамаскина, гимнолога Андрея Критского и в словах Григория Назнанзина (§ 147). Но Белинский относился резко отрицательно к этой традиции, что в известной мере уводило его от исторического понимания значения поэзии Ломоносова и ее эстетической ценности. И у Белинского вырвалось замечание, что Ломоносов был «великий характер, явление, делающее честь человеческой природе и русскому имени; только не поэт, не лирик, не трагик и не оратор, потому что реторика – в чем бы она ни была, в стихах или в прозе, в оде или похвальном слове, – не поэзия и не ораторство, а просто реторика».[33] Но риторика была душою старинной поэзии. И для Ломоносова являлась большим достижением культуры начиная со времен античности. Он знал ее не только по рукописным латинским учебникам «Спасских школ». Большое значение для него имело вышедшее в 1625 году сочинение французского иезуита Никола Коссена (1580–1651) «О духовном и светском красноречии» (1626) – одна из влиятельных барочных риторик. Риторику Коссена упоминал Порфирий Крайский в своем курсе, который слушал Ломоносов. Возвратившись из Фрейберга, он 18 апреля 1741 года послал Д. Виноградову письмо с просьбой переслать ему в Марбург книгу Коссена (с. 66). Позднее, как установил акад. М. И. Сухомлинов, Ломоносов использовал ее при составлении своей «Риторики».[34]Он также хорошо знал и книгу Франсуа Помея (1619–1673) «Кандидат риторики» (1661). Ломоносов был начитан в древнерусских сочинениях, являвшихся образцами «византийского искусства». «Они стихи мои осуждают и находят в них надутые изображения, для того что они самых великих древних и новых стихотворцев высокопарные мысли, похвальные во все веки и от всех народов почитаемые, унизить хотят», – жаловался он на своих «зоилов» в письме к И. И. Шувалову 16 октября 1753 года (с. 140). Ломоносов приводит четыре строки из «Илиады» в своем переводе:

Внезапно встал Нептун с высокия горы, Пошел и тем потряс и лесы и бугры; Трикраты он ступил, четвертый шаг достигнул До места, в кое гнев и дух его подвигнул.

В том же письме приведено из «Энеиды» Вергилия описание «ужасного Полифема»:

Лишася зрения, он дуб несет рукою, Как трость, и ищет тем дороги пред собою. Зубами заскрыпел и морем побежал, Едва во глубине до бедр касался вал.

И строки из «Метаморфоз» (I, 179–180) Овидия:

Трикраты страшные власы встряхнул Зевес, Подвигнул горы тем моря, поля и лес.

Ломоносов возводит свою образную систему к традициям античности, но его отношение к ней полно барочных пристрастии. Барокко искало в античности изображение сильных страстен, риторику, потрясающие воображение образы и ужасающие картины. И в «Риторике» (§ 143) Ломоносов приводит строки из Овидия («Метаморфозы», XV, 524–529):

Раздранный коньми Ипполит Несходен сам с собой лежит…

Он включает в «Риторику» (§ 155) описание отвратительных гарпий в «Энеиде»:

Противнее нигде чудовищ оных нет, Ни злейшей язвы ад на свет не испускал, Имеют женский зрак ужасные те птицы. И ногти острые, и смрадно гноем чрево, От гладу завсегда бледнеет их лице.

Вместе с тем античные образы поэзии Ломоносова продолжали прикладную мифологию петровского времени, оперировавшую небольшим числом имен богов и героев, изображаемых на триумфальных арках и иллюминационных транспарантах. Чаще всего это. – «Российский Геркулес», побеждающий Немейского льва, Нептун, Минерва, тритоны, нимфы, эмблематические изображения и атрибуты – рог изобилия, масляничная ветвь мира. Ломоносов пользуется мифологическими именами, которые уже знакомы его «слушателям» и не оглушают обременительной эрудицией. Их упоминание высвобождает готовый запас связанных с ними представлении. Необходимо только усилить и подновить их восприятие, расцветить новыми сравнениями, придать им новую экспрессию и динамизм. Этим мастерством прекрасно владел Ломоносов.

Излюбленным мотивом петровского барокко было «падение Фаэтона», олицетворявшего непомерную гордыню и безрассудную дерзость. Мотив встречается у Симеона Полоцкого и был подхвачен Стефаном Яворским.[35] В описании «сретения» Петра в Москве в ноябре 1703 года, разработанном риторами Славяно-греко-латинской академии, стояло:

Иже ся в уме своим силна быти мняше, и аки бы Фаэтон мир вжещи хотяше Славою и мужеством множайшия силы, падает же поражен Орла росска стрелы…[36]

Это уподобление стало настолько привычно, что в реляции о Полтавской победе, напечатанной в «Ведомостях» (1709, № 11), сообщается: «… вся неприятельская армия Фаэтонов конец восприяла».

Отправляясь от сложившейся традиции, Ломоносов в «Оде на прибытие императрицы Елисаветы Петровны из Москвы в Санктпетербург 1742 года…», подразумевая разгоревшуюся было новую войну со Швецией, говорит:

Там, видя выше Горизонта Входяща готфска Фаэтонта Против течения небес И вкруг себя горящий лес, Тюмень в брегах своих мутится И воды скрыть под землю тщится…

А в оде 1759 года (на победы над королем прусским) пользуется изысканным метафорическим уподоблением:

Там Мемель в виде Фаэтонта Стремглав летя, нимф прослезил, В янтарного заливах Понта Мечтанье в правду претворил.

Мемель, взятый русскими войсками 5 июля 1757 года, олицетворяет всю Пруссию и ее надменного короля, обращаясь к которому Ломоносов восклицает:

Парящей слыша шум Орлицы, Где пышный дух твой, Фридерик? Прогнанный за свои границы, Еще ли мнишь, что ты велик?

В том же году Ломоносов, проектируя памятные медали, предложил изобразить на них падение Фаэтона, пораженного молнией Минервы (Елизаветы Петровны) на фоне Франкфурта-на-Одере.[37]

вернуться

31

История русской литературы. М.; Л., 1948. Т. 2, ч. 2. С. 348.

вернуться

32

Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. 5. С. 524.

вернуться

33

Там же. С. 523.

вернуться

34

Ломоносов М. В. Соч. Спб., 1895. Т. 3, паг. 2. С. 29–31. На полях принадлежавшего Ломоносову экземпляра Риторики Коссена сделано много помет. См.: Коровин Г. М. Библиотека Ломоносов // М.; Л., 1951. С. 352.

вернуться

35

Проповеди Стефана Яворского, Спб., 1804. Ч. 2. С. 369. См. также: Морозов А. А. Метафора и аллегории у Стефана Яворского // Поэтика и стилистика русской литературы: Памяти акад. В. В. Виноградова. Л., 1971. С. 35–44.

вернуться

36

Торжественные врата, вводящие в храм бессмертныя славы. М., 1703.

вернуться

37

Морозов А. Падение «Готфска Фаэтонта»: Ломоносов и эмблематика петровского времени // «Československá rusistiká». 1972, № 1. S. 23–27; Щукина Е. С. Ломоносов и русское медальерное Искусство // Ломоносов: Сб. статей и материалов. М.; Л… 1960. Т. 4. С 246–250.