Выбрать главу

Баия, 1988

Огромная керамическая жаба мокнет в забросе и одиночестве под дождем в саду, перед домом художника Карибе. Хозяев нет, но что же — я напрасно прокатился? С помощью верного шофера Аурелио тащу жабу в машину и тут замечаю, что на спине у большой сидит хорошенькая маленькая жабочка.

И керамическая тварь, водруженная на подоконник в столовой под витражами работы все того же Карибе и атрибутами богов-ориша Ошосси и Огуна,[4] возглавляет ныне братство жаб всех видов и размеров, сидящих повсюду — в саду и у бассейна, и на веранде, на шкафах и книжных полках. Жаба — это мой зверь5, потому и заполняют мой дом и сад бесчисленные ее варианты, сделанные из глины и папье-маше, из чугуна и пластмассы, привезенные со всех четырех концов света — из Мексики, Таиланда, Англии, Перу, Камбоджи и Португалии, Китая и мало ли еще откуда. А Карибе до сих пор не хватился пропажи — Бог даст, так и не заметит.

Когда мы переехали в Баию, обосновались в доме на Рио-Вермельо, в нашем саду поселилась жаба-каруру — огромная, почти такого же размера, как та, которую я украл у Карибе, только живая, а не глиняная, и в ненастные дни и ночи приходила прятаться от дождя на веранду, пела там свою жизнеутверждающую песнь.

Карибе мучительно завидовал нам, счастливым ее обладателям, все лицо у него перекашивалось от зависти, когда Зелия гладила жабу по спинке, почесывала ее, а та раздувалась от удовольствия. Мы записали ее громкое и мелодичное кваканье на маленький диктофончик и однажды, в дождливый день отправляясь к Карибе в гости, принесли его с собой. Сидели у него в мастерской, толковали о разных разностях, слегка выпивали, и Зелия, улучив момент, включила диктофон, лежавший в ее полуоткрытой сумочке. Раздалась песнь, глаза Карибе зажглись:

— Слышите? Слышите? У меня в саду тоже поселилась каруру!

И он скатился по ступенькам вниз, под дождь. Наверно, и по сей день ищет свою жабу.

Рио — Париж, 1991

Впервые в жизни использовав свое право номинатора, я предложил выдвинуть на соискание Международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами» — уф! — нашего композитора и писателя Шико Буарке де Оланду.

Я написал ему в Париж об этой своей инициативе. Но кто теперь председатель комитета по присуждению премии? Когда-то в стародавние времена должность эту отправлял по традиции президент Академии наук СССР, заместителями его были китайский ученый Го Можо и французский поэт Луи Арагон. В число членов входили Анна Зегерс, Илья Эренбург, Пабло Неруда, Александр Фадеев. Последний был первым и самым главным, самодержцем и громовержцем. Никого уже нет в живых.

По возвращении в Париж я обнаружил на автоответчике недоуменный «мессидж» Шико: как будет называться Ленинская премия в декабре, в момент присуждения? Петроградская? Санкт-Петербургская?

Чуть ли не в тот же вечер я увидел по ТВ, как в Вильнюсе сбрасывают с пьедестала памятник вождю мирового пролетариата. А в Москве на шею статуи уже набросили трос с петлей… Но бульдозер не пришел вовремя, а вручную такого исполина повалить невозможно — никакого остервенения не хватит. Ленинград снова стал градом святого Петра, так что, думаю, никакой премии вообще не будет… Существовала в Советском Союзе еще одна почетнейшая награда — Сталинская премия, которой удостоился когда-то и автор этих строк… Боже, когда это было?! Не в прошлом ли веке? Я слишком поздно спохватился — локомотив истории мчит со скоростью света… Чувствую, что петля захлестнула и мое горло, многотонная махина безжалостно пригибает к земле.

— Знаешь, Зелия, — говорю я. — Не получит наш Шико премию. Накрылась премия.

Не скажу чем именно.

Рио-де-Жанейро, 1947

Не устаю повторять, что память у меня дырявая, особенно — на даты. Как их упомнишь? Каждый эпизод, о котором пишу, непременно вызывает вопрос, обращенный к моим домашним, — вы помните это? Они помнят, они все помнят, но каждому из них запомнилось по-своему. А год и день никто точно назвать не может, и чем уверенней они отвечают — тогда-то и тогда-то, — тем непреложней знаю я, что они ошиблись.

Но куда им и мне до Николаса Гильена — в своих мемуарах он путает все на свете: забывает место и время, факты и подробности. Пишет, к примеру, что мы с ним познакомились в Париже в 1949 году, тогда как первая наша встреча произошла на два года раньше и в Рио. Забыл он свое выступление в Ассоциации бразильской прессы и как я представлял его публике — а было это ровно в тот день и точно в тот час, когда на свет появился мой первенец Жоан Жоржи. Именно кубинский поэт был первым человеком, навестившим счастливую мать и новорожденного. Чуть только дочитал он «Моя родина кажется сахарной…», едва отзвучали рукоплескания слушателей, как мы схватили такси и помчались в клинику.

Николас бывал в Бразилии несколько раз — и до и после революции Фиделя, — и пребывание его неизменно было запоминающимся: он необыкновенно умеет располагать к себе людей. Поэзия его покоряла слушателей, а сам улыбчивый мулат с ухоженными бакенбардами — слушательниц. Мария-Нимфоманка рекомендовала его подругам: этот кубинец — сущий зверь, не упустите, девушки, свой шанс. Реклама, как известно, двигатель торговли, и восторженная аудитория становилась от выступления к выступлению все более многочисленной. Николаса повсюду сопровождала теперь свита поклонниц. Будучи человеком по природе тщеславным, он каждую, даже самую мимолетную, интрижку считал роковой страстью.

— Мария-Блондинка совсем потеряла из-за меня голову, кум. Отчаянно влюбилась! — говорил он мне с законной гордостью, полагая, что иначе и быть бы не могло, но все же мучаясь сомнением. — Как ты считаешь — это она меня любит, меня, мужчину, человека, Николаса, или же поэта Гильена и его славу? Как, по-твоему? — Сомнение терзало его, и он требовал, чтобы я открыл ему правду.

Всюду — в Рио, в Праге, в Париже, в Гаване, — всюду, где я видел его с дамами одна другой белокурее (он явно отдавал предпочтение этому типу, сделав, однако, исключение для жены Росы, мулатки с Антильских островов, если не единственной, то главной своей любви), отвечал ему одно и то же:

— Они влюбляются в тебя и в твои стихи, в мужчину и в поэта разом, в явление под названием Николас Гильен.

Он улыбается в знак согласия, самодовольно ерошит бакенбарды — видно, что и сам разделяет это мнение. Но тотчас новое сомнение закрадывается в его простую душу:

— Ну а если бы не было моих стихов, как, по-твоему, любили бы они меня? Как полагаешь? Вот если бы я не был поэтом — любили бы? А?

Баия, 1964

Рано-рано утром я просыпаюсь от известия не столько неожиданного, сколько дурного: в стране военный переворот, «гориллы» объявили правительство президента Жоана Гуларта низложенным. Только накануне, в разговоре с друзьями я предсказывал, что это случится, но ошибся в сроках — думал, недели через две-три.

Телефон звонит непрерывно, мы узнаем о повальных арестах, о переполненных тюрьмах и ждем, что придут и за нами — мы к этому готовы. Но приходит Вильсон Линс, писатель, политик, апологет и идеолог военной диктатуры. Услышав о его приходе, Зелия вскидывается, она готова к отпору, но я охлаждаю ее пыл: Вильсон — наш друг. И мог бы добавить — друг верный и преданный, он ни разу не подвел меня, и в самые трудные, самые тяжкие моменты всегда оказывался рядом.

Мы сидим и как ни в чем не бывало беседуем о литературе и о прочих, неактуальных в данных обстоятельствах предметах. Прощаясь, Вильсон говорит: в случае чего — немедленно звоните, если меня не будет дома, Анита скажет, где меня найти.

А во второй половине дня мы с португальцем Антонио Селестино[5] отправляемся в галерею Рено, на выставку живописных работ Энрике Освальда, чья волшебная кисть окутывает таинственной дымкой наши баиянские церкви. Селестино покупает холст. Я покупаю холст. Не безумие ли — тратить деньги невесть на что в такое смутное и тревожное время?! Да нет, не безумие — я не допущу, чтобы какие-то солдафоны влияли на мою жизнь, заставили меня изменить моим вкусам и привычкам. И не подумаю даже! Не дождетесь! На стенку в спальне повешу я полотно Энрике Освальда.

вернуться

4

[iv] Ориша — африканские божества: Ошосси — бог войны; Огун — бог кузнечного ремесла. 5 В Бразилии очень распространена так называемая «звериная лотерея».

вернуться

5

[v] Антонио Селестино — искусствовед, банкир.