— А в Павленко толкования любви нет.
— Детей ты тоже с помощью Павленко производить будешь?
— А ты желаешь ребенка? — оживился Игорь, но сразу пожалел о вырвавшихся словах. Маша вскинулась на него:
— Разбежался… Ты, Балашов, даже не знаешь, любишь ли меня, а уже в отцы! Я думаю, многие мужские особи так: хотят ребенка завести, только чтобы не разбираться, что такое любовь. А бабы млеют, думают, если хочет, значит, точно любит.
— А женщины? Что, не так?
Маша покачала крохотной головой.
— Глуп ты, Балашов. В том смысле, что не умен. Как только книжки умные умудряешься писать? Я думаю, каждого писателя, прежде чем разрешить книги его издавать, надо экзаменовать, что он о любви знает. А то напишут черт-те чего, а ты живи…
— Чего ты от меня хочешь? — обозлился, наконец, и Балашов. — Писатель создает свой мир. В моем мире я знаю, что такое любовь! Неужели ты думаешь, что тот же Толстой знал о настоящей жизни людской больше, чем его недалекая жена? О любви? Да если бы мы знали, что это, не писали бы книг, не марали бы бумагу. Жили бы, как люди.
Балашову вдруг стало стыдно своей никчемности. А ведь Маша права. Слесари чинят водопроводы, космонавты изучают космос, водители водят машины. Все зачем-то нужны. А зачем понадобился писатель, если он своей любимой ничего не может толком объяснить о любви? Себе не может объяснить, что же его удерживает рядом с ней. То ли страх одиночества особого рода, то ли тот самый «гормональный запах», то ли эстетика ее фигурки, то ли томление от осознания уникальности, когда соприкасаешься с уязвимым женским, доступным пока лишь его рукам. А то и собственничество обладания… А самое постыдное в том, что во всем этом можно при изрядной кропотливости и честности разобраться, как можно найти булавку в стоге сена — но для этого надо отнестись к любви именно так, как он предлагал на словах. То есть разъять ее на «простые» импульсы… чтобы в сухом остатке получить либо ясный ноль, либо строгую единицу. Ту, ради которой стоило… Стоило всего… Но на словах. А на деле он не готов даже к первому шагу. Почему? Да потому, что подозревает в себе тот самый ноль, найдя который трудно уже будет жить так, как он привык жить. Ведь если в нулях и единицах, то есть так, как требует от него эта женщина и будет требовать любая, то не дотянешь до единицы. И никакой Мандельброт[11] не упасет. Хотя, по сути, в недостижимости единицы, в бессмысленности ее достижения при наличии хотя бы одного «фрактала любви» и есть спасение. Но не для Маши. И ни для какой иной женщины. Разве что для Гали! Но там-то как раз ноль! Вот парадокс лирики. И правда, глуп ты, Балашов, оттого что не умен!
— Ты отчего пунцовый стал? — испугалась Маша, взглянув в непривычно тяжелое, вдруг ставшее кирпичным, лицо Балашова. Она угадала, что сейчас Игорь бухнет на нее некое откровение, от которого ее жизнь с ним примет новый разбег — либо центробежный, либо центростремительный, но в любом случае пока, оказывается, нежелательный. Осень еще не надломилась в своем черенке, еще не забеременела холодно зимой, она еще помнила цвет сока и солнца. Значит, и ей, быстрой зеленоглазой ящерке, еще не пришел час сползать в свою пещерку с нагретого солнцем камня балашовской души…
— Обними меня, и я все пойму про любовь. На время пойму, по крайней мере, — пошла на попятную она.
— Ты знаешь, что Масуда убили? — все-таки вывалил на подругу свой груз разом, как с самосвала, Балашов. Маша опустила голову. Масуд ей нравился, и фильм, над которым она все еще трудилась на немецкие деньги, предполагал наличие живого Льва Панджшера.
— Маша, тебе не кажется, что с кем мы ни соприкасаемся по жизни, те увядают? Картье. Теперь Шах Масуд.
— С Масудом нас судьба не сводила. Это не мы, а Миронов виноват, если о вине говорить.
— Еще печальнее. Значит, и мы завянем?
— Почему?
— Из-за Миронова. И тебя я втянул…
— Балашов, ты сегодня первый на кладбище кораблей. Тебе и Миронова не надо, сам вымираешь. Понимаю, Масуда жаль, но он ведь свою судьбу сам определял. Ему воевать, тебе жизнь возрождать в слове. Ее тонкие неустойчивые формы. Я думаю, это и есть любовь?
Девушка произнесла эти слова с непривычной робостью в голосе и с надеждой заглянула в глаза Балашова.
— Знаешь, о чем я думаю?
— Что лучше бы в жизни, чем на бумаге?
— Нет, ты не поняла. Это все равно. Все, что в слове рождено, на бумаге выведено, рождается потом в жизни.
— Так ведь и я о том. Странно, ты писатель, а меня не понял.
— А я о другом. О том, что мне Миронов сегодня рассказал.
Маша только рукой махнула.