Не только в Пистойе, а почти в каждом тосканском городе рассказывали истории о подкупленном гарнизоне или о командующем, готовом открыть ворота противнику, — везде был свой il traditore{11}. Жизнь в этих процветающих торговых городах была далеко не безопасной; предательство было нормой. Кто угодно — любой недовольный горожанин, аристократ или священник — мог стать предателем, и, по этой самой причине, к предателю, человеку с двумя лицами, относились с отвращением и страхом, непонятным для не итальянцев. Тот факт, что предательство считалось в порядке вещей, превращал о его в нечто ужасное, в ловушку средь бела дня, в мину вроде тех, что в дни последней войны нацисты оставляли во Фьезоле, в домах, где они квартировали, пряча их в креслах, под лимонным деревом в саду, среди книг на полке; эти мины взрывались порой много месяцев спустя, когда жизнь уже возвращалась в нормальную колею. Более того, дорога к предательству иногда была вымощена добрыми намерениями, а существовавшая двойная мораль лишь все упрощала. Например, Данте поместил предателей в самый нижний круг ада, однако сам он, Белый гвельф в изгнании, живший при дворе Кангранде делла Скала[42] в Вероне, в окружении гибеллинских fuoriusciti, призывал императора возродить павшую Италию и, без всякого сомнения, был бы счастлив сдать родной город императорским войскам, если бы мог это сделать.
Этот странный двойной стандарт проявился в новой форме у Макиавелли, еще одного флорентийского гения, также приговоренного к изгнанию, чьи труды заворожили весь мир подобно мучительной загадке; советы, которые он давал Лоренцо Медичи (не Лоренцо Великолепному, а презренному герцогу Урбинскому, тому, что сидит в шлеме, погруженный в раздумья, на одной из гробниц Медичи работы Микеланджело), видя в нем стремление к деспотизму, в наши дни представляются прямолинейными и циничными, а вовсе недвусмысленными, хотя его рекомендации вполне можно истолковать двояко, и порой они оборачиваются горькой критикой тогдашней политики. Точно так же, как Пистойя дала жизнь «пистолету», понятие «старый Ник» (от Никколо Макиавелли) в английском языке стало синонимом дьявола, то есть предателя и fuoriuscito из Рая; впрочем, трудно, прочитав труды Макиавелли, не понять, что в его сухих рецептах тирании имеется один тайный ингредиент — страсть к свободе. В «Истории Флоренции» и «Рассуждениях» она прорывается наружу, действуя, как один из медленных ядов того времени. Но при всей «подозрительности» трудов Макиавелли, при всем том, что тирану не следовало поддаваться внешней благожелательности этого хитреца, они по-прежнему остаются типичным продуктом того времени и места, которые несли на себе печать предательства.
Быстрые изменения итальянской политики в эпоху Средневековья и Возрождения не позволяют говорить о каких-то определенных различиях между противниками в любой конкретный момент. В целом, партия гвельфов представляла интересы папства и итальянских деловых кругов; гибеллины были связаны с главой Священной Римской империи (причем связи эти простирались через Альпы в Германию) и представляли интересы старой феодальной аристократии. Когда император переходил через Альпы, это означало установление господства гибеллинов, многие города меняли свои цвета, а гвельфы отправлялись в изгнание; когда он возвращался домой, отправлялись в изгнание, в свою очередь, гибеллины. Сильный папа означал сильную партию гвельфов, и наоборот. Но эти различия сглаживались на фоне местного соперничества, вторжений норманнов или анжуйцев, религиозных распрей, ненависти к какому-нибудь тирану или кондотьеру; кроме того, не прекращалась торговля между соперничавшими городами. А неблаговидная политика, проводимая и папой, и императором, и появление бесконечных лже-пап и лже-императоров еще больше осложняли ситуацию.
Впрочем, различие между гвельфами (представителями торговых кругов) и гибеллинами (представителями феодальной верхушки) становится совершенно понятным, если сравнить два города: Флоренцию, удобно расположившуюся в низине, на берегу реки, с ее прямыми (более или менее) лучами улиц, с ее охристыми и серовато-песочными красками, с ее благородной светской скульптурой и простой надежной архитектурой, — и Сиену, словно осененную образами рыцарства, с ее яркими кирпичными строениями на холмах, окруженную стенами, с роскошными готическими замками и улицами, идущими по спирали, как в лабиринте, вверх, к горделивому богатому собору в центре города, с ее мистической живописью, золотисто-розовой и черно-красной, с ее раскрашенными деревянными фигурами ангелов Благовещения и Святых Дев. «Такие крестьяне, как мы, не смогли бы такое сделать», — сказал один флорентиец на открытии Бельведере, с горечью указывая на изысканную фреску в готической сиенской манере с изображением Богоматери. С другой стороны, «такие крестьяне», как Джотто, открыли объем и вернули живопись на землю, дав ей надежную и прочную опору. Противостояние между двумя городами чувствуется до сих нор: туристам, любящим Сиену, не нравится Флоренция, а сиенский аристократ никогда не посетит Флоренцию. Если он нуждается в интеллектуальных беседах, то приглашает флорентийских профессоров провести вечер в его дворце. Сиена славится своими скачками — Palio di Siena, происходящими в традиционных костюмах и с соответствующей геральдикой на главной площади города; Флоренция — игрой в футбол в средневековых костюмах на площади Синьории. Вот в чем различие между рыцарем и простолюдином.
42