Выбрать главу

В общем, одно и то же чувство неблагополучия человечьего устройства жизни сопровождало его всегда, а противопоставить ему можно было то самое, что нам всем хорошо известно в качестве противоядий: творческий порыв, любовь к родному человеку, дружбу с единомышленниками и благоговение перед талантами своих собратьев.

В старом мире жить нельзя. Миру придется измениться. Человечество в тупике. Нельзя с этим мириться.

Было бы до обидного мелким и пошлым изобразить художника обычным русским неврастеником из разночинных интеллигентов, вроде некоторых персонажей Чехова (как Лаевский в повести «Дуэль»). Налицо иной масштаб. Кандинский уже в ранних юношеских размышлениях и признаниях отчетливо наталкивает нас на догадку о том, что он переживал настоящее онтологическое зияние, ощущение негодности бытия.

Тягостная, бессмысленная, бесчеловечная реальность мучила его, преследовала его взор и мысль, и он искал средства против этой «окровавленной черноты» и в традиционных культурах архаических народов Севера, и в новейших философских увлечениях, и в литературных опусах больших мастеров рубежа веков — от Бальмонта и Мережковского до Блока, Андрея Белого, Райнера Марии Рильке. Он знал и любил поэзию и сам писал поэтические тексты.

Как человек воспитанный и тонкий, он чаще всего избегал «грузить» своих друзей, своих любимых женщин, то есть адресатов и адресатах своих писем и читателей своих книг, меланхолическими настроениями и депрессивными переживаниями. Но такие личности, как он, не могут не вносить в свое окружение ноты диссонанса. Мы улавливаем время от времени нотки глубокого отчаяния и полного разногласия с устройством мира в высказываниях, поступках, стихотворениях Кандинского.

Притом внешних поводов и причин тому могло и не быть. В декабре 1889 года Кандинский находится в Одессе, в городе своего детства и отрочества. Он живет там несколько недель. Разумеется, декабрь — не самое благоприятное время для пребывания у Черного моря. Тем не менее мрачные и грустные письма Николаю Харузину с несомненностью свидетельствуют о том, что Кандинскому уж слишком, совсем, безысходно нехорошо. Он в диссонансе, его не устраивает мироздание, ему тяжко смотреть на воду и прибрежные утесы, на небеса и городские улицы[18].

Впоследствии наш мастер вспоминал, что именно в те годы он стал понимать, что единственным утолением этого ощущения бездны, черной дыры неправильного бытия может стать искусство. В книге «Ступени», написанной после возвращения в Москву из воюющей Европы в 1915 году, живописец пытается реконструировать те надежды на счастье и переживание полноты бытия, которые возникали у него в молодые годы, когда он еще не знал как следует, какой будет его живопись. Он смолоду мечтал о том, как напишет Москву в час заходящего солнца, этот «лучший час московского дня»:

«Розовые, лиловые, синие, белые, голубые, фисташковые, пламенно-красные дома, церкви — всякая из них как отдельная песнь — бешено зеленая трава, низко гудящие деревья, или на тысячу ладов поющий снег, или «аллегретто» голых веток и сучьев, красное, жесткое, непоколебимое, молчаливое кольцо кремлевской стены, а над нею, все превышая собою, подобно торжествующему крику забывшего весь мир аллилуйя, белая длинная стройно-серьезная черта Ивана Великого»[19].

Подобные песни души возникают только в особых обстоятельствах. Художник надеется на выход из своего тягостного состояния. Он тянется к удивительной иной реальности — а колдовская вечная Москва, город космического звучания, дает ему основания надеяться на выход из тупика. Своими словами и фразами художник выстраивает перед нами готовую картину. Притом это звуковая картина, в которой изображены «низко гудящие деревья или на тысячу ладов поющий снег»; вот гибрид живописи и музыки. В ней есть узнаваемые, почти реалистически схваченные предметы и объекты: дома, деревья и снег, и даже колокольня Ивана Великого. И все же это описание несуществующей живописи вызывает такое ощущение, что перед нами ландшафт иной реальности.

Живописец и поэт смотрит на реальную Москву, которая его пугала, возбуждала, восхищала и не оставляла в покое. Но он видит какое-то иное измерение Москвы. Это похоже на то, что написано кистью в картинах «Дама в Москве» (1912) или «Москва. Красная площадь» (1916).

Экстатический строй его восторженных строк о Москве говорит о том, что за чертами и красками реального города просматривается или предвидится какой-то иной град иного бытия, уже просветленный Духом Святым в акте Третьего Пришествия.

За многие годы до того, как напишутся шедевры эпохи прорыва и откровений, будущий мастер мечтает о том, как возникнет под его кистью сверкающий, огромный, энергичный солнечный мир прекрасной иной реальности, а не того бытия, где он был брошенным матерью ребенком, одиноким и неблагополучным среди материального благополучия отцовского дома, подданным нелепого и жестокого российского самодержавия и участником бессильного интеллигентного сообщества ненужных умников. Перед молодым человеком с дипломом юриста в научном багаже, а также с незаурядными этнографическими и антропологическими исследованиями и научными публикациями притягательно рисуется другая жизнь, другая земля и другое небо.

В декабре 1889 года Кандинский откровенно и довольно неуклюже, с наивностью восторженного неофита описывает свою мечту в письме лучшему другу, Николаю Харузину: «А ведь искусство, хоть и дилетантское, есть та обетованная земля, где можно скрыться от самого себя. Искусство парализует чувство тела, то есть тело не чувствуется, живешь лишь тем, что принято называть душой, и в этом отдых»[20].

Тут бросается в глаза недоверие к самому себе и собственному телу — этому материальному вместилищу беспокойного духа. Реальность материального бытия тягостна, жизнь в этом мире — прозябание заключенного в темнице. Единственная надежда — упование на то, что существует иная реальность и иные измерения. Там все другое. Там другая Москва, другая Россия, другой Я и другие люди.

Удивителен и вдохновителен тот факт, что творческое усилие художника в зрелые годы превратило его в другого человека. Ему удалось найти выход из тех состояний, которыми он был обременен в молодые годы. Но для этого ему еще придется немало потрудиться. Даже тогда, когда он достигнет своего «просветления», ему придется еще столкнуться с тяжкими испытаниями, щедро излитыми на него судьбой, историей и современниками.

ВЕК-TO БЫЛ СЕРЕБРЯНЫЙ

Молодость Кандинского совпала с приближением и наступлением Серебряного века русской литературы и мысли. Позитивизм и рационализм терпят поражение в области культуры, а мистическое и духовидческое настроения решительно завоевывают позиции в поэзии и живописи, музыке и театре.

Владимир Соловьев пишет в 1892 году свое знаменитое стихотворение, которое оказалось своего рода программой новой творческой молодежи:

Милый друг, иль ты не видишь, Что все видимое нами — Только отблеск, только тени От незримого очами? Милый друг, иль ты не слышишь, Что житейский шум трескучий — Только отклик искаженный Торжествующих созвучий?

Надо полагать, что Кандинский в это время был полностью на стороне «партии Соловьева». Его волновали и притягивали к себе «незримые очами» сущности и «торжествующие созвучия» магической вселенской симфонии.

вернуться

18

Аронов И. Кандинский. Истоки. 1866–1907. Иерусалим; М., 2010. С. 100.

вернуться

19

Кандинский В. В. Текст художника. Ступени. М., 1918. С. 19.

вернуться

20

Аронов И. Кандинский. Истоки. 1866–1907. Иерусалим; М., 2010. С. 106.