Выбрать главу

Фу Баоши часто писал пьяным. Признаваясь, вернее, хвастаясь этим, он вписывался в китайскую традицию, признававшую пять ступеней мастерства. Первые четыре требуют многолетней муштры, покончив с которой художник достигает зенита и, забывая все, чему учился, мажет как придется. К этому Фу пришел в самые трудные годы войны. Среди разрухи, голода и бедствий он открыл новый, почти неизвестный китайской живописи мотив – дождь. Свиток «Бамбук в дождь и туман» (1944) описывает, как это принято и в китайской поэзии, сугубо реальное событие. Внезапный ливень, заставший художника на горной тропе, открыл ему, а значит и нам, глаза на мимолетную красоту природы. В горах это бывает, ибо там, подальше от дома, ты сильнее ощущаешь свою уязвимость. Горный дождь, как лесной пожар, непреодолим и буен. Единственная защита – стать на его сторону, как советовал Кафка, писал Рильке и переводил Пастернак:

Как мелки с жизнью наши споры,Как крупно то, что против нас.Когда б мы поддались напоруСтихии, ищущей простора,Мы выросли бы во сто раз.

Фу Баоши так и сделал. Набросав густой тушью бамбуковую рощу, мостик, фигурку с бесполезным зонтиком и могучую, почти скрытую в дымке вершину, он исполосовал уже законченную работу косыми линиями сильно разбавленной, еле видимой туши. Орудуя кистью из жесткого конского волоса, художник смазал с картины все приметы совершенства и достиг того, к чему стремился: не вырвал пейзаж у природы, а перенес нас в нее.

Однажды в катскильском монастыре я спросил у настоятеля, сан которого означал, что он стал буддой: как жить человеку, достигшему просветления?

– Так же, как всем, – сказал дайдо Лури, бывший в прошлой жизни морским пехотинцем, – только очень хочется поделиться.

Фу тоже стал наставником, но у его науки оказался сильный конкурент. В 1949-м Китай стал красным, и набравшиеся марксизма вожди заменили китайское искусство соцреализмом сталинского образца. Отрешенный от академии, лишенный учеников Фу, стоявший перед знакомым выбором между жизнью и искусством, нашел, как Будда, средний путь и сумел понравиться Мао.

Чтобы сохранить завоеванное, Фу пошел на уникальный компромисс между коммунизмом и дзен-буддизмом. Не отказавшись от медитативной манеры, он стал писать то, чего от него требовали: стройки, угольные копи, фабричные трубы, телеграфные столбы. Среди его поздних работ есть путевые зарисовки – завод в Румынии, чехословацкий рабочий поселок, иркутский аэродром. Написанные всё тем же беглым и безукоризненным мазком, эти картины напоминают Вторую симфонию Шостаковича со словами Безыменского. Ноты борются со стихами, и мастерство не исключает отвращения.

В такой же ситуации Фу Баоши нашел себе нишу. Художник иллюстрировал поэзию Мао, взяв из нее то, что давало ему карт-бланш: пейзаж. Даже для китайских коммунистов запретить «горы и реки» было так же немыслимо, как для русских – ямб и хорей.

Фу Баоши писал рассветы, закаты и Мао Цзэдуна, переплывающего Янцзы. Идя по своему пути, он создал уникальный феномен: красный дзен. Но все же его счастье, что он умер в 1965-м, года не дожив до культурной революции, которая привела китайский коммунизм к его высшей и последней стадии – каннибализму.

Рожи Хальса

Отцы-основатели видели Америку вторым Римом. Отсюда – Сенат и Капитолий. Но история распорядилась по-своему, предложив в образцы одной республике – другую, голландскую. Если римлян никто не видел, то голландцы были под боком, в Нью-Йорке, который родился Новым Амстердамом и был окружен деревнями с нидерландским профилем и названиями. В Манхэттене чтят и помнят одноногого губернатора Питера Стайвесанта. Голландский был родным языком восьмого президента Ван Бюрена. И каждый пончик, без которого не обходится нью-йоркский завтрак, ведет свое происхождение из тучной голландской кухни.

Неудивительно, что в музее Метрополитен лучше всего представлены голландцы – не только малые, но и большие: Хальс, Вермеер, Рембрандт. На голландских полотнах золотого XVII века американцы разглядели мечту Нового Света – демократию богатых. Протестантская этика, нажитое трудом состояние, благочестие без фанатизма, любовь к вкусной жизни и непышной красоте.

Больше всего повезло первому из великой троицы. В Метрополитен 11 полотен Франса Хальса. Больше – только в музее его родного Харлема. Устроив выставку из своих и одолженных сокровищ, Мет прибавил к ним для контраста несколько современников и расположил экспозицию в нравоучительной хронологии[4]. Следуя ей, зритель становится свидетелем двух судьбоносных открытий – современной живописи и современного человека. На картины молодого Хальса смотреть интересно; полотна старого вызывают зависть.