Выбрать главу

Задубел Панайот, пожалел, что полдюжины деток сродил, а деваться в невидимость некуда! Стал одежку затравленно стягивать, увлажняться неточным, подросшим лицом, замерзать в передерг живота да пейзажи размыто оглядывать: ну и как нас сюда занесло? Подремучей местечко попалось дремучего, лю́бого Ловеча. И к пропастям ближе стократ. Эх, на день бы назад повернуть! Все бы живы ходили, подспудными счастьями лопались. Неприветно фортуна со мной обошлась, в заблужденья дорожку свильнула и там на расправы забросила…

Как-то так рассуждал, по-иному не мог: понимал, что каюк, и стеснялся, что сам был сырой, неготовый. Помирал ни за что, потому как хорошего смысла не видел. Нешто энти вот люди – родня? Все чужие ему оказались, из жизни привычной гонители. И Бодурка, жена его лживая… Хозяйство подымем! Да токмо сначала помрем. То-то смотрится криво, в обводку лица, сменять на приплод выжидает. Сам подохни, а их, мол, из пекла вытаскивай! И не стыд на пропажу его выпроваживать. Панайоту, напротив, постыдно до жидкой, болотистой жути: за себя, за нее, за исподнее. За собак и за ветку с собачьей башкой. За охоту в кустах и за свист. За ружье и за хворый, подложечный страх. За геройство хромца-Арнаута (и с чего он, бездумник, полез в добродеи? Обоих на голую гибель обрек!). Стыдно за каждый свой сломанный шаг к ненавистному, чуждому дому. За то, что идет и костями по слуху стучит, покась Арнаут себе топает рядом в непарной подбитой обувке и будто себя же в последней походке сложился впопадней, цельней. Стыдно, что даже проклясть их уже Панайот не насмелится – так в нем все онемело нутрями, скукожилось. Чтоб не упасть невзначай на позор, принимается вдохи считать, все одно что занятьем нелепым канючит от пули отсрочку: йых – раз, йых – два, йых – три… Но потом забывает, что дальше – четыре, и приступает считаться по новой.

Так и входят они в арестованный дом: первой – Вылка с ружьем, Арнаут – тот за ней, стало быть, третьим кисметом[38] застрял Панайот.

«Ты чего, телепень, заблудился за спинами? По былой похвальбе, оробелость навроде тебя не берет. Что ж ты деток своих не приветствуешь, а? – хулиганит насмешками Вылко. – Поплясать с ними в общий запряг, надо быть, не приладишься?» – «Говори, что таишь на уме, – обрывает его Арнаут. – Коли вызвал в размен, мы на это собой благосклонные». – «Погоди ты, солдат! Не решил я еще, чем вас грамотней в слякоть занизить. И стрельнуть вам в глаза невтерпеж, и подольше намучить – нелишние опыты». – «Ты и так уж беды навертел. Кобелька и сучонку извел, ребятишек почти окочурил. Не снесут они медленной шутки твоей. Не дай господи, на люди дернутся… Чай, рука-то не дрогнет?.. Хоть меня, хоть его, хоть вдвоем постреляй, а мальцов пощади, не казни возмутительным ужасом». – «Вы бы, дедушка, сердца послушались, – клянчит Вылка невольцам амнистию. – Как же дальше мне вас полюбить, коли крайней бедой доконаете? Отложите в спасенье винтовку и на воздух отвлечься сходите. По нетрезвости вашей проступки мы все позабудем. В возмещенье собачек закупим молочных щенков и под прежними кличками выкормим. Верно ль скрепляю вам дружбы посулом? Не поддакнешь мне, дядюшка?» Панайот потащил взгляд от пола, хотел подтвердить и не справился, промахнулся в забытых словах и по-рыбьи пыхну́л. «Не могу я их, внуча, отсюда простить, – признается растроганный Вылко. – Я им – жизнь, а они мне – в заспинки свинец! Сами оба в убивцы меня и загнали. Пущай же пеняют себе на заразные придури… Клад турецкий вам, значит, приспичило? Тады отправляйтесь за Паро в подземные розыски!» И ружьем Панайоту в пупок средоточится. Тот наскучил стоять и осел на колени: лучше так, лучше в лоб, в лоб захлопнусь быстрей. «А теперича ты, Арнаут», – назначает попрание Вылко. «Шибко факелы в ноздри коптят, глаза разъедают. Ты в ведро загаси, – наставляет солдат, облезая на доски. – Чай, с коленок назад не подрапаем. Разрезай на ребятах затекшие путы, и ладно». Шевельнув бородой на окно, пытчик внучке велит: «Крикни бабам, чтоб тож… Да куда же сама! Токмо эти и те. Нам с тобой припадать не пристало». А она на него супротивится: «Извиняйте меня, что приказа ослушаюсь: по таким разрушеньям опрятней со всеми корячиться». И, задрав кверху юбку, к дядьям на постой присоседилась. Замутился каратель слезой и в бессильные смехи ударился. Потом заурчал, вскинул палкой ружье и бабахнул огнем в потолок. «Ну и как вам оно? До усрачки, поди, пронимает?» А Митошка ему и лопочет из рёвного гвалта: «Очень страшно нам, прямо неистово, дедушка! Друг на дружку локтями трясемся, токмо Нейка, грудняшка, кажись, успокоилась». – «Померла, что ль?» – хрипит Панайот. «Ничего себе, дышит, – волнуется Цанка. – Да скажи ей, чтоб глотку не драла! Передай: мол, покамест живем». Обернувшись во двор, Вылка машет руками в открытую дверь на Бодурку: «Не ори ты накликом на скорби! Нам визжаньем удачу не глазь. Деда в воздух обманно пальнули, щекатурку в пабидах осыпали. В остальном все мы живы и слаженны, под молитвы и трепеты милости ждем». – «Ну а ты что про страхи молчишь? – пристает к Панайоту старик. – Иль припугом тебя не возьмешь, токмо пулей на чувства и вынудишь?» – «Поломал ты нас, Вылко, в рабы. Наклонил всесемейно в покорности. Страшновато мне тоже, чего уж! На коленках залип и не вспомню, как заново в люди подняться». – «А тебе каково, Арнаут? Под грудиной на бывшую храбрость не жмет?» – «Прижимает, не буду брехать. Все, что есть во мне живо, в тиски от тебя защемляется». – «Будто на проигранном фронте?» – «Пожалуй, хужее. На фронте – там можно по страху пальнуть. А нет, так тикать в безоглядности. С тобой наутек не слиняешь». – «Подровнял я вас страхом в послушники, а? Уравнитель учительный – страх. В добавку купец наторелый. Может, с вами двумя поторгуемся?» – «Исключи ты из плена детей, а другого с тебя мы не стребуем, – отвечает устало солдат. – Хватит без толку смертью кусаться! Чай, шакал ты не вовсе, а все ж человек. Порешил погубить, так кончай». – «Ну а ты, Панайот? Сообразны с тобой Арнаута слова?» Тот как раз запоймал в себе пальцами дрожь, придавил, точно вошь, и на Вылко плечами с низов пожимает: «Ежели нету иных предложениев…» – «Ну а что вам таковский товар: жизнь в обмен на условие». – «Как по мне, подходяще! – спешит зацепить Панайот. – Оставайся тут сколько годами наможешь. А собачек мы новых прикупим». – «И возмездий от вас мне не будет?» – «Разрази меня гром! – присягает солдат и размашно, душою вразнос, подкрепляется крестным знамением. – Коли скопом отпустишь, тебя сохранять обязуюсь на вечных своих благодарностях. От зятька навсегда сберегу, от себя и подавно прикрою, еще и заботой о пищах вдокон огражу. Излагай нам любые, навскидку, условия». – «Тады заповедую вам: отрекайтесь от ваших ко мне подозрениев!» – «Ты, сородич, об чем?» – «Об турецком несбыточном кладе, ага». – «Отрекаемся, что ж, – увещает его Арнаут. – Без него нам в себе оставаться живее. Осознали условье твое и внушением твердым запомнили». Панайот вдохновился и тоже зароки дает: «Пропади оно пропадом, чертово злато! Мне, к примеру, отныне и в руки засунут – отброшу избытки чужие в ненужности». – «Убеждаешься, внучка, каков в них развратный порок? – обращается Вылко к бесхитростной тезке. – Хоть им колом макушки теши, все одно ерунды эти в искры не вышибешь. Ишь,

вернуться

38

Кисме́т – зд.: участь, предопределенность.