В итоге забрали с собой и Митошку.
«Дюстабан – это где?» – наседают попутно на мокрую Вылку. Та рыдает с врученья письма, всю дорогу слезами до луж поливает. «Едем наперво в Пловдив. Оттуда уклон покажу». – «А чего так село-то прозвали[39]? Али в плоской низине совсем? Что ли люди там пешие вовсе?» – «Отвяжитесь с меня любопытством! Не знаю». – «Ну а лошади все ж таки есть?» – «Разных кляч там бродило немало. К тому же лесок на пригорке, грабовник». – «Стало быть, Дюстабан – от людей? Чай, в желаньях приплюснуты?» – «Не сходилась я с ними, чтоб их напрямки охуждать. А вот дедушку точно не жалуют. Да еще смехотворно жениться хотят». – «На тебе?» – «Не на нем же!» – «Выходит, ты в местном народе жемчужка, большая красавица?» – «В том и штука: обычная я. Но жениться готовые каждый». – «Зато на дедка, говоришь ты, чихают?» – «Почти поголовно враждуются. Честных взглядов лыняют и ручковаться чураются». – «Вона как!..» – ухмыляется вширь Панайот. «Карта выпала в масть!» – одобряет рассказ Арнаут. «Нам бы токмо поспеть, уложиться б часами в удачливость», – углубляется взором в просторы Бодурка. А Каунка поймала ранимую дочкину руку и знай себе гладит, ласканьем утюжит. Одна лишь Митошка губами надута и в мыслях завидных невестится: да будь их хоть десять, ее женихов, Дамяну там ровня никто.
Приезжают в село: нерадушно местечко, приземисто в крышах и зрениях. Поздоровкаться с ними в ответ дюстабанцы не носятся. Изучают нахмурно телегу, на Вылку нелестно таращатся. «Коли в них нам придется копать, что ружье прихватили, то ноша для дела нелишняя», – выводит под ус Панайот. «Кабы не было хуже, – гундосит занудство Бодурка. – Вот заставит вас мимо в грязи ковырять, сам помрет, а нам кукиши выставит». – «Здесь направо загните, – командует Вылка. – До тех вон ворот… Ну, приехали, тпрукайте». – «Что за дом завалюшный такой?» – «А бабули безумной, Труфанки. Всех своих схоронила, а ихние лица забыла. За сто лет, что на свете живет, все мозги в пух и прах растранжирила. Мы как с дедой приюты себе хлопотали, залучили едино ее на радушии. Перепутала с сыном своим, оттого и Огняном зовет, меня ж то Павуной окликнет, а то и в Лозанку затем переврет». – «Так она ему что ж, не родня?» – «Да чужая, как все, токмо памятью высохла».
Входят к бабке во двор и на шепотах мнутся под окнами. «Ты потише там плачь, – наставляет Каунка. – Коли голосом смяк в глушину́, ухом ближе придвинься и шамканья впитывай. Как богатством откроется, сразу в двор не спеши, переспросишь его для надежности, а то мало ли что он предсмертно набулькает». – «Да неужто настолько нас в глупость затюркали, что оставить снаружи решаете? – подбоченилась грозно Бодурка и мужа шпыняет: – Стройся до Вылки, за нею по пяткам шагай. Добывай нам с детьми половинную долю».
Потолкались в грудки с Арнаутом, а когда отсопелись, Панайот на него задыхается: «Значит, так… Первой Вылка пойдет, ей вослед примыкает Бодурка… После я и Митошка с Каункой приладимся. Ну а ты на подхвате постой. Засвирепься лицом и ружьишком води, мол, коня от покраж караулишь. Заодно озирайся от спудных внезапностей».
Не успели доспорить, как Вылка уж в дверку шмыгнула. Вмиг отбросивши распри, на цыпках внедряются в сени. Слышат, рядом старушка щебечет, обнимает на Вылке кого-то из канувших внучек. Та ее про Огняна пытает: дескать, жив еще батя? Неужто отмаялся? А тетеря, кажись, в затруднениях и удрученно лукавится: дак ведь твой он родитель, вот ты и скажи! Позабыла уже, кто с ней в доме от смерти ховается. Чтоб освежиться, разинула шторку и в тусклую спаленку пялится. А оттуда ей: «Кто там таков? На кого ты, маманя, словами изюмишься? Никак, воротилась Лозанка?» – «Промазал ты дочку. Павуна к тебе завернула». – «Одна ли?» – «Одна». – «Двор-то за нею смотрела?» – «А что там?»
Только Вылка уже на постельку подсела, раскинула нежные крылья и спелыми косами пахнет. Слышат: поплакали оба. Потом помолчали. Потом повздыхала старуха, покашляла тихо в ладошку, забыла про все и ушла. «Должно быть, письмо получила?» – «Позавчерашнего дня». – «На чем добиралась?» – «На разном. К тебе впопыхах торопилась». – «Одна хоть?» Опять поперхнулась слезами, а после, наверно, кивнула: одна. «Хорошо», – молвил он. «И что ж тут хорошего, дедушка, коли почить вознамерились?» – «Ухайдакался я. Так безвольно устал, что в себя заглянуть не освою. Жизнь прошла, а помиловать в ней мне и нечего. Токмо ты в темноте светлячком. Все куда-то бежал, торопился, задорился, а теперича с глупой старухой себя провожаю на выезд. И даже не страшно, что смертью бездомной уволюсь. Страшно, Вылка, другое: что повсюдно искал, а себя не нашел, не вгнездился уютно под мяса всполошной душою. Потому ухожу я чужой, не совпавший себе человек… Хоть тебе-то немножко родной?» – «Ну да как же не ро́дный, когда с малых лет больше всех вы меня обожаете! Мне и мамка родная, и вы, и Митошка, и тетка Бодурка, и ейные дети, и папка покойник, и бабушка тоже, и наши с сестрицей дядья. Я и собачек навечно люблю, несмотря что убиты в затмениях вашего разума. Понеже умею любить беззаветно на две стороны, не оставлю и вас я в заройной землице вниманием. А чего-нибудь тайно шепнуть на разлуку вы мне не нуждаетесь?» Слышат: дышит надсадно, постелью шуршит, видно, очень растрогался, горлом клокочет, будто мгновенье никак не сглотнет. Потом закахикал перханием и починяет растаявший голос, в него кое-как совмещает слова. «Телепается сердце во мне… Точно мушка жужжит в паутине невылазной. Чем упрямей артачится, тем плотней прилипает… Жалко, нету с тобой ни Бодурки, ни мамушки. Не хватает сегодня мне их в покаяниях. Не додумал письмом пригласить мне на суд поделомный, распахнутый…»