Они видели смерть, но и тогда было легче.
А потом он увидел красоту, и это было плохо, очень плохо. Люди поделились и стали другими, они были красивы и не слишком, а иные были уродливы. Девчонка была красива, и он рисовал ее, бегущую под длинным небом, и ей нравился Городской. Тимур был сильнее и смелее его, но ей нравился Городской. Тимур был урод, и уродом был Руслан, и дед, и обе сестры. Мать была красива, но лишь для Тимура, и он это знал. И было оттого мучительно. Но все-таки легче. Было больно за мать, за себя и за всех остальных. Кроме деда. Он во всем виноват. С него началось. Вот только отец… Тот не был похож ни на старика, ни на собственных детей.
– Он не похож на нас, – сказал Тимур. – Он красивый.
Дед вскинул брови, повторил:
– Красивый.
– Да. Красивый.
Баба нахмурился, погладил палку. Самый страшный из них. Но уроды пошли от другого.
– Она была красива, – сказал старик. – Та женщина.
– Его мать? Наша бабушка?
– Да.
– Твоя жена. Она рано умерла.
– Едва успев родить. Через пять месяцев. Потому и вышла за меня.
Тимур опешил:
– Как это?
Дед пожал плечами:
– Детей хотела. Для обоих хорошо.
– Хорошо? Что значит «хорошо»?
– У нее выхода не было. Род меченый. Все женщины молодыми умирали, никто брать не хотел. Она седьмая была. На ней все и кончилось.
Он полез в карман за платком, но, не найдя, потер мосластой рукой веки.
– С фронта в сорок третьем вернулся, хромал еще, и в голове гудело. Нана[8] старая-старая была, глаза зрячие, острые, а тело слепое. По дому ходила – на вещи натыкалась. А тут как-то собралась, новые дзабырта надела и к Дахцыко пошла, просила ишака запрячь. Через неделю меня послала. Самого. Без сватов. «Два раза свадьбу не делают, – говорит. – Да и время сейчас лихое. Она согласна. Пойдешь и приведешь сюда. Хоть кровь останется».
– Я не понял, – сказал Тимур.
Дед согласно кивнул.
– Нана умная была, наперед видела. Через давнее – в далекое. Только ты, повторяла, не возвращайся. Даже перед смертью. Вся жизнь кукишем вывернется. Если б сразу – то можно. А теперь поздно, говорила. То не рана уже, то язва. Права была.
– Я не понял.
– Нана все знала. Только она. Сам ей рассказал. Не сразу, а лет шесть спустя. Тайну легче забыть, чем сохранить. Я не смог, а она сохранила. «Нана» ее после смерти стал звать. Как-никак твой отец ее помнил. Не мать мне, никто, а вот больше, чем мать. Для нее «Нана» мало, но лучше ничего не придумано. Потому и «Нана»…
Дед запнулся, сжав влажные губы, потер ладонью о галифе. Покосился на Тимура. Тот стоял, раскрыв рот, прилипнув к стене, и нервно мотал головой. В животе топталась тревога, ногти ковыряли в известке, плечи передернуло. В глазах Баба мелькнуло беспокойство.
– Это не страшно.
– Сначала… – прохрипел Тимур.
– Не так уж это страшно…
– С самого начала! – закричал он.
Дед отвернулся. Внук ждал. Тишина ждала вместе с ним. На улице мокла соседская собака.
– Когда я уходил, горы свежие были, будто только проснулись. И вода в реке густая-густая. Гуще я нигде не видал. Но у родника не остановился. Нельзя было, дальше бы двинуться не смог. По дороге никого не встретил. Ни одной живой души. Если б встретил, прятаться бы не стал. Выходит, скрывал одной буркой, а сердцу кричать хотелось. Долго шел, не спеша. Решил сперва винтовку у водопада бросить, но потом передумал. Это потому что никого не встретил и сказать никому не мог. Плохо, когда надо сказать, а некому. Вроде как жажду росой утоляешь: сколько бы ни пил, все мало. Сам себе пересказывать начинаешь. Каждый день. А накопится всего – кого угодно сгорбит. Да еще годами сверху присыплет. Года ведь на боль ложатся.