Агапка пронзительным взглядом посмотрел на него и торжественно, как «Гуак верный воин», про которого рассказ читал, протянул Филиппке гривенник.
– Получай! Дарю тебе, как первому на свете другу! Но только прошу тебя… – здесь голос Агапки дрогнул. – не ухаживай за Надей… Христом Богом молю! Согласен?
Филиппка махнул рукой и резко, почти с отчаянностью в голосе, крикнул:
– Согласен!
На полученную деньгу Филиппка жил на широкую ногу, ни в чем себе не отказывая.
Когда наелся он всяких сладостей, так что мутить стало, вспомнил проданную свою любовь и ужаснулся. Ночью его охватила такая мучительная тоска, что он не выдержал и расплакался.
На другой день ему стыдно было выйти на улицу, он ничего не ел, сидел у окна и смотрел на кладбище. Дома никого не было. Филиппке очень хотелось умереть, и перед смертью попросить прощения у Нади, и сказать ей: «Люблю тебя, Надя, золотые косы!»
Ему до того стало жалко себя, что он опустил голову на подоконник и завыл.
И вдруг в думы его о смерти вклинилась обрадованная мысль: «Отдать гривенник обратно! Но где взять?»
Филиппка вспомнил, что в шкафу у матери лежат в коробочке накопленные монетки. У него затаилось дыхание.
«Драть будут… – подумал он, – но ничего, претерплю. Не привыкать!»
Филиппка вытащил из коробочки гривенник. Выбежал на улицу. Разыскал Агапку и сказал ему:
– Я раздумал! Получай свой гривенник обратно!
В школу
В окно брезжит мутное, иззябшее утро хмурого октября. Воет сиверко[2], нагоняя на душу тягучие, серые думы. Стучит неплотно притворенный ставень. Сеет дождь. За окном жмется от холода старая береза и мокрыми сучьями царапает по заплаканному окну.
Я лежу в постели, покрытый бараньей шубой, смотрю на мутное оконце и с горечью прислушиваюсь, как стонет и воет непогода.
В комнате у нас уютно. Мать топит большую русскую печь. Пламя так и полыхает, обдавая приятным теплом. Домовито пахнет дымом и тянет острой струйкой жареного картофеля. На столе шумит самовар и весело посматривают на тебя румяные баранки.
Отец при свете яркой лампы сидит у верстака, подбивает подметку на большом рыбацком сапоге и поет:
«Петьке и Кузьке хуже всего, – поглядывая в окно, размышляю я о своих приятелях, недавно поступивших в школу. – Сичас встанут, не успеют поесть, как следовать быть, по такой размокропогодице в школу пойдут… Никогда я в школу ходить не буду… Не на што. Ну ее к ляду. От учителей, говорят, житья никакого нет. Дома куды лучше. Никакой тебе заботушки… Сичас встану, поем и буду тятьке помогать сапоги подбивать… Хо-о-рошо!..»
Трещат сырые дрова, рассыпаясь искрами, как золотой мошкарой. Далеко вылетают из печи угольки – гости будут.
По стене, уставленной целым рядом колодок, как живые трепыхаются розоватые отблески.
За окном так же уныло и безрадостно сечет дождь. В сероватой мути рассвета чернеет двор с грязными лоснящимися крышами, а над ним висит серое, неприглядное небо.
Я думаю. О многом думаю. Мысли бегут вихрем в моем детском мозгу, сшибают одна другую, перескакивают с одного места на другое, то выплывают, округляются, то рассыпаются и тают, словно серебристые тонкие волны.
То я думаю о старой березе за окном: зябко ей, наверное, ишь как, сердешная, царапает она по окну сучьями – словно просит впустить ее погреться. Одеть бы на нее шубу…
То думаю о школе, куда поступили Петька с Кузькой.
И представляется мне школа с рассыпанным горохом по полу, а на нем стоят ученики на голых коленях, и сердитые учителя изо всей силы дерут их за волосья…
– Митроша! – вдруг неожиданно нарушает отец мирное течение моих детских мыслей.
Я удивленно насторожился и затаил дыхание: «Почему это он меня сегодня так ласково называет? Раньше все Митрошка, вахлак, эфиоп, а теперь поди ты… Ми-итроша!.. Чудно уж что-то! Митрошей зовет только тогда, когда именинник али в большой праздник…»
Мать положила ухват и грустно на меня посмотрела.
Екнуло сердце, томясь каким-то предчувствием.
– Седни я тебя, сынок, благословясь в школу поведу, – ласково, шутливым тоном говорит отец. – Пусть тебя там уму-разуму научат. Полно остреливать-то без дела. Поди соскучился по грамоте-то? Вон Кузька, тебе ровесник, а как учится – словно по лесенке идет… Какую хошь грамоту прочтет. Газеты читает! Во какой складный уродился!..
– И то правда, сынок, – произносит мать и почему-то смахивает слезу с глаз, – учеба нужна; без учебы ты словно темная ночь. Выучишься в школе читать. Псалтырь царя Давида почитаешь. На деревню письмо напишешь бабушке Степаниде. То-то обрадуется!.. Вишь, скажет, Митрофан-то какой дошлый стал… Грамоте выучился…