Заусайлов подумал и впервые произнес то самое модное слово, от которого его мутило, точно от морской болезни:
— Постольку, поскольку…
Трудно понять, что можно было усмотреть хорошего в этом ответе, но Керенский обрадовался.
— Благодарю вас, полковник!
Он протянул Заусайлову руку. Николай Иванович вытянулся, стал «смирно» и судорожно прижал руки к бёдрам.
— Полковник, я протянул вам свою руку, чтобы…
— виноват, господин военный министр, — отчетливо проговорил Заусайлов, — я не могу вам подать руки!
Прыщи на лице Керенского расцвели под напором ударившей в голову крови. Он странно, как-то удивительно жалко сгорбившись, отступил.
— Взыщите с этого офицера!
Правда — холодная вода. Керенский не любил холодной воды. Он предпочитал плескаться в теплых лужах. Как русалка… Хороша русалка! Заусайлов повернулся и пошел прочь…
…Солдаты дурачились:»Хошь ай нет? Мы тебе Керенского, а ты нам… деревенского, — ухо на ухо менять будем?» Офицеры судачили: «Черт знает, что за фигура! Этакий дофин[22] от революции…» «Хорош военный министр! Кварташка[23] какой-то…» «Да, уж наружность… Сразу видать, что сволочь…» Керенский укатил тотчас после смотра. Но Азанчеев задержался в «своей» бывшей дивизии. Он состоял при военном министре в должности начальника его личного кабинета и уже был представлен к производству в генерал-лейтенанты. Его военно-политическая карьера быстро шла в гору, — так быстро и легко, что он и не ожидал ничего подобного, уезжая из армии в Петроград на поиски «правды». И вот теперь Азанчеев сидел в кресле, на квартире своего заместителя по командованию дивизией, окруженный командирами бригад, полков и отдельных частей, и, упиваясь значительностью своего нового положения среди этих давно ему знакомых людей, изрекал как пифия с треножника. Разговор шел о революции, контрреволюции, реакции, реставрации… Никогда еще лживый голос и обманчивые глаза Азанчеева не казались Карбышеву противнее, чем сейчас.
— Но что же все-таки думать, господин генерал, о настоящем моменте? — спросил кто-то из генералов.
— Я не думаю ничего, — отвечал оракул, — всякий настоящий момент — для меня уже прошлое. И я думаю не о настоящем, а о будущем.
Однако этот ловкий словесный курбет решительно никому не пришелся по вкусу. Было ясно, что если даже и удавалось Азанчееву приоткрыть иной раз завесу будущего, то разглядеть за ней что-нибудь, кроме узенького поля для гимнастики своего собственного ума, он все-таки никак не мог. Жалобы на развал дисциплины и непослушание солдат потоком горячих слов вылились на Азанчеева.
— Надо привыкать, господа, — продолжал он вещать, ни капельки не смущаясь, — создается новая армия, на совершенно новых началах. Это — сознательная армия. Без эксцессов нельзя. Терпите во имя родины, господа!
— Хорошо, господин генерал. Но ежели мы будем только терпеть и думать о будущем, то кто же убережет армию от разложения?
— Гораздо важнее, господа, уберечь революцию от разложившейся армии. Но это уже вовсе не ваше дело. Это — дело правительства.
— Да ведь правительство-то воробьиное: дунешь и улетит!
Это сказал неожиданно выступивший вперед Заусайлов.
— Вы? У-гу… А вы еще не под арестом, полковник? Почему?
Впрочем, в развязности Азанчеева было что-то поджимистое и трусливое, точь-в-точь как и у самого военного министра. Поэтому он и поступил сейчас так, как делает актер на сцене, когда смысл игры не позволяет ему принять реплику партнера, — обратил речь к третьему лицу. Этим третьим лицом оказался Карбышев.
— Никогда еще с начала войны ни одно наше наступление не было так тщательно подготовлено и подкреплено такой могучей техникой, как то, которого ждут теперь от нас союзники. Это наступление не может быть безуспешным. Победа должна быть, она непременно будет. Ваше мнение, полковник?
Как в волшебном фонаре, засветилось перед Карбышевым широкое и простое, упрямое и смелое лицо солдата Романюты. И глубоко вдохнулся воздух солдатских настроений. Как назвать этот воздух? Карбышев не знал. Но он давно и хорошо знал его, как извечное прошлое крестьянского миросозерцания, как жаркую атмосферу издавна пропитанного горячим потом земледельческого труда. И знал, что именно это мужицкое сознание, а не какое другое, сначала вело Романюту вперед, а теперь зовет назад. А что такое Романюта? Армия. Карбышев вытянулся.
— Боюсь, что победы не будет, господин генерал.
— Что?
— Так точно.
— Почему вы позволяете себе это говорить?
— Потому что знаю, как мало склонен сейчас солдат добиваться победы. Она ему не нужна.
— Потрудитесь объяснить вашу мысль.
— Слушаю-с. Солдат бесконечно устал от войны. Окопы ему надоели до смерти. Его неудержимо тянет домой, к земле. В руках такого солдата техника бессильна. Победа уже не манит и не зовет. Она — мираж. А счастье, к которому рвется солдат, желанно и свято, как сама жизнь.
— Счастье… Что вы имеете в виду?
— Мир и землю, господин генерал.
Наступление началось восемнадцатого июня. Его открыла артиллерийская подготовка такой невиданной, небывалой силы, что не только первая, но и вторая, и третья линии неприятельских укреплений почти мгновенно превратились в гладкое поле. Пока грохотали тяжелые пушки, пехота посмеивалась, сидя в блиндажах: «Да чего уж… Довольно! Ничего и не осталось!..» Но вот пришло время подниматься пехоте в атаку. И тут сразу обозначилась удивительная вялость и медленность ее действий. Некоторые роты вовсе не захотели выйти из окопов. Другие рассыпались в тонкую цепь и залегли, а потом ползком вернулись назад. Целые полки топтались на месте Были части, от которых в атаку пошли только офицеры со своими денщиками. Между тем белые облачка неприятельской шрапнели маячили все ближе и ближе. Вспыхнет вдруг такое облачко, постоит секунду и выпустит из себя в воздух характерное звяканье разрыва. Лопнул снаряд, огненный дождь опалил землю. А облачко еще долго, долго стоит на своем месте, плотное, почти не меняющее формы…
Восьмая армия наступала под Станиславовом. Дивизия, в которой служил Карбышев, благополучно выбралась из Лопушна, достигла Черновиц и двинулась дальше. Полки занимали австрийские окопы и оседали в них: приказаний не было. Подкрепления еле подходили, а пополнения не подходили вовсе. Переброска вспомогательных частей из Седьмой армии безнадежно задерживалась. Артиллерия отставала. А ведь наносить главный удар должна была именно Восьмая армия…
Черновицкий поезд быстро домчал Карбышева и Лидию Васильевну до Станиславова. Здесь они расстались: Дмитрий Михайлович выехал верхом на рекогносцировку позиций, а Лидия Васильевна отправилась в штаб армии, чтобы передать начальнику инженеров письменный рапорт мужа о прибытии. Полковник пробежал красными глазами по бумажке и бросил ее на стол.
— Вот уж вы-то, сударыня, напрасно в этот кавардак влипли…
— Позвольте, — обиделась Лидия Васильевна, — я — жена… Я — сестра…
— Да, да, и жена, и сестра, а все-таки напрасно. Наш фронт прорван, под Тарнополем, и нынче ночью мы покидаем Станиславов.
Армия катилась по шоссе и по грунтовым дорогам, сквозь густые и высокие лиственные леса, которыми покрыты хребет и скаты Карпатских гор почти вплоть до линии Станиславов — Коломыя — Черновицы. Земля дымилась едкой пылью под ногами стремительно отступавших войск. Парки, обозы, какие-то рабочие дружины с топорами и лопатами, какие-то пехотные части, команды, госпитали и походные кухни — все это сбилось в гремучий, клокочущий, кипящий, звенящий, скрипящий, гудящий, неистово бурный поток. Полк Заусайлова тянулся в хвосте этого потока. Прикрываясь арьергардом из состава полкового резерва, он отходил с непрерывными боями, главным образом по ночам, оставляя после себя сторожевые части и огни, чтобы обмануть наседавшего противника и оторваться от него. Первое удавалось, второе — нет. Промежуточные рубежи, которые постоянно приходилось занимать полку, были для него непосильно широки. В ротах оставалось по сотне человек, почти без офицеров, штыков в полку было не больше полутора тысяч, а протяжение оборонительных фронтов никогда не бывало меньше пяти верст.
23
Квартальный (околоточный) надзиратель — мелкая полицейская должность; население ненавидело и презирало «кварташек».