Выбрать главу

— Вы абсолютно правы, — пробормотал Лабунский и подумал: «Эко счастье, что наскочил я на такого доброжелателя!»

И он принялся шаркать, кланяться и благодарить, тщательно соблюдая все правила старовоенной вежливости.

* * *

День отъезда Фрунзе в Симбирск был пятнадцатым днем Бугурусланской операции. Можно было подводить первые итоги. Они были немаловажны. Все три корпуса армии генерала Ханжина последовательно, один за другим, разбиты наголову. Там, где белыми наносился главный удар, то есть в самом центре Восточного фронта, противник отброшен на сто пятьдесят километров и от наступления перешел к обороне. Но окружить и вовсе уничтожить его все-таки не удалось. Помешали путаные распоряжения фронтового командования. Армия Ханжина не только существовала, — она еще и усиливалась свежими резервами (корпус Каппеля). В Уральской и Оренбургской областях продолжали бунтовать белоказаки; однако Уральск держался. Так обстояли дела в районе войск Южной группы. На севере они обстояли хуже. Там Гайда теснил Первую и Третью армии, и Казань переживала опасные дни. Что же надо было делать? Во-первых, добить врага в центре, — главное; во-вторых, подавить восстание белоказаков; в-третьих, приостановить наступление Гайды. Фрунзе находил, что решение последней задачи должны взять на себя армии Северной группы. А командующий фронтом считал, что для этого необходимо усилить Северную группу Пятой армией, отобрав ее у Фрунзе. Спорили долго и с трудом согласились на том, чтобы поделить Пятую армию между Севером и Югом.

Пока спорили, противник оставил Белебей. Войска Южной группы продвигались вперед, почти не встречая серьезного сопротивления. В мыслях Фрунзе уже складывался план овладения Уфой силами Туркестанской армии. Одновременно можно было бы приступить к активным действиям под Уральском и Оренбургом. Фрунзе вернулся в Самару, молчаливо настороженный, но с ясной и свежей головой, полной смелых и твердых решений.

Дачи, отведенные городским советом Фрунзе и Куйбышеву на Просеках, представляли собой большие, светлые летние дома. Но Фрунзе устроился не в большом доме, а в маленьком деревянном, игравшем прежде роль какого-то служебного помещения при даче. Отсюда в штаб и из штаба на дачу Фрунзе ездил верхом. Он очень любил лошадей и верховую езду. Ему подавали Лидку. Это была высокая, стройная лошадь, с блестящей, шелковистой шерстью, живыми широкими ноздрями и быстрым взглядом огненных темных глаз. Почуяв близость хозяина, Лидка радостно ржала и, нервно пританцевывая тонкими ногами, старалась так повернуться и стать, чтобы обнюхать хозяйское лицо и, отфыркнувшись горячим паром, засунуть морду под знакомое плечо. Фрунзе ездил хорошо, сидел в седле красиво и прочно, уверенно работая поводом и шенкелями. Посылая лошадь, не горячил ее; спокойная требовательность — обязательное свойство настоящего наездника. Глядя на Фрунзе в седле, никто бы не подумал, что стоит ему порезвей спрыгнуть наземь, как он уже и хром. Почти при всяком резком движении в его правой ноге вдруг вывертывалась чашечка, и тогда он не мог ходить. Осталось это от давних времен, когда казаки под Шуей волокли его, притороченного между парой лошадей. И случалось с тон поры много раз, что спрыгнет Фрунзе с коня, сядет на землю, вправит чашечку, а затем снова в седло и — пошел…

Белебейская операция продолжалась четверо суток. Она началась пятнадцатого мая; семнадцатого — красные башкирские части с боя заняли Белебей; а девятнадцатого — уже было ясно, что основной оперативный резерв белых — корпус Каппеля — разбит и отброшен на восток. Итак, противник опять понес поражение. Но, двигая на Белебей, кроме пехоты, еще и конницу, Фрунзе рассчитывал перехватить коммуникации Каппеля и не дать ему отойти к Уфе. А этого добиться не удалось[35]. И все, что уцелело у белых на фронте Южной группы после бугурусланского, бугульминского и белебейекого погромов, покатилось теперь на Уфу и Бирск.

Контрнаступление на Колчака требовало своего завершения. Фрунзе и раньше предвидел поход на Уфу. Но после Белебея необходимость такого похода окончательно определилась. Опять — папиросы вместо еды; сода вместо питья; темные пятна вокруг глаз; и почти не сходящее с языка адъютанта тревожное имя: Османьянц. Утром и вечером подавали Лидку. Она ржала, плясала, ласкалась; но хозяин не замечал ее преданности. В маленьком домике при даче на Просеках зеленый огонек настольной лампы упрямо не потухал до рассвета. В новом плане решительной победы рождался здесь для битвы на Востоке блистательный исход.

* * *

Долгоногий, длиннорукий, сутуловатый, могучий, похожий на очень хорошо обученного военному строю орангутанга, Лабунский вытянулся перед Фрунзе. Еще в Симбирске он начисто сбрил остатки своей великолепной норвежской бороды, а сегодня, готовясь к представлению, еще и приоделся. Последнее посоветовал Азанчеев: командующий не любит нерях. Фрунзе внимательно смотрел на Лабунского. Умные, смелые до дерзости глаза… На лице — готовность немедленно куда-то пойти и что-то сделать. Такие люди бывают очень полезны. Но они же могут быть до крайности опасны и вредны. Надо уметь им приказывать.

— Где я вас видел?

— Вы могли меня видеть, товарищ командующий, только в штабе фронта, где я получал направление в то самое время, когда вы там были.

Лабунский положил бумажку на стол. Фрунзе прочитал ее. «Жаль, что нет сейчас в Самаре Карбышева», — подумал он. Карбышев выехал вчера в Четвертую армию.

— Товарищ Азанчеев мне говорил, что вы — георгиевский кавалер. За что получили Георгия?

Много, очень много раз приходилось Лабунскому рассказывать эту историю. И не было среди его рассказов хотя бы двух совершенно похожих один на другой. И не было ни одного, который воспроизводил бы лишь то, что в действительности было. Привычка бахвалиться и фанфаронить подстегивала воображение Лабунского, и обилием выдуманных мелких подробностей постепенно заволакивалась, заслонялась в его памяти правда. Он ясно почувствовал, какой непонятной для него и чужой стала, наконец, эта правда, когда, отвечая на вопрос Фрунзе, стал рассказывать о взрыве подземной галерей на Бескидах. И на этот раз ему хотелось прихвастнуть. Но произошло странное: фантазия ни с того, ни с сего свернула крылья. Полузабытая быль вспоминалась с трудом, и получалось так, будто Лабунский говорил не о себе. Вместе с мелочами, отступавшими в тень, тускнел ореол фальшивого блеска, а то, что выходило, как главное, на передний план, никогда до сих пор не казалось Лабунскому главным. Заговорив о Елочкине, он отнес эпизод своего спасения этим солдатом не к мелочам, как прежде, а к главному, и вдруг понял, почему, точно слепой стены, держится правды: какой бы неудобно-голой ни была эта правда, говорить ее Фрунзе легче, чем лгать. Есть люди, к которым надо входить не большими воротами саморекламы, а потаенной, заветной калиточкой верного слова. Лабунский знавал таких людей. И знал, что Фрунзе таков. Вот он переспрашивает:

— Фамилия солдата — Елочкин?

— Да. Телеграфист. Осенью шестнадцатого уехал с фронта на Путиловский. Я был тогда в отборочной комиссии и отправил его, как слесаря, в Питер.

вернуться

35

Причина — противоречивые и подчас нелепые приказы фронтового командования (№ 182/с, 184/с и др.).