Выбрать главу

С вдохновенной улыбкой безумицы бабушка устремила взор в пространство. А я — я до того был перепуган, что сам чувствовал себя на грани сумасшествия. Это вдохновенное безумие было так заразительно!

Покачав седой головой, она понурилась опять. Потребовалось некоторое время, чтобы возбуждение, вызванное воспоминаниями, мало-помалу улеглось.

— Он стал четвёртым в этой искусительной обители. Кальман после его кончины перебрался к нам. Он так и не женился; рано разочаровавшись в жизни, совсем стал человеконенавистником. Меланхолия его год от года становилась беспросветней; всякого общества, всяких развлечений он чурался. Чаще всего спасался в этот сад, бродил тут вокруг. И можжевельники эти перед входом он посадил, редкостью тогда были. Он и не скрывал от нас, часто даже прямо говорил, что кончит как братья. Пистолет, из которого Акош застрелился, берёг, как реликвию, повторяя с шутливой грустью: «Это мне в наследство». Так, изо дня в день подолгу прохаживался тут, углубясь в себя, в свои беспокойные думы, пока снег в дом не прогонит. Зимы он не любил, терпеть не мог. И с первым снегом его плохое настроение переходило прямо-таки в ожесточение — против всего: комнатной духоты, чего угодно. Мы всё уговаривали его уезжать на зиму в Италию, пока наконец не уговорили. Уже и в дорогу собрали: уложили саквояж, место в почтовой карете купили — всё честь по чести. Утром в день отъезда, когда всё уже было готово, он и говорит: пойду, мол, ещё разок с братьями прощусь перед дальней дорогой. Так, в дорожном платье, и спустился сюда, в склеп, запер дверь на засов, чтобы не мешали. Мы ждём час, ждём другой, его всё нет; пошли, взломали дверь, а он посередине прохода лежит: удалился в края, где лета ему никогда уже больше не видать. Из того же пистолета выстрелил себе в сердце, что и Акош, сам себе напророчил. Всего двое мальчиков осталось в семье: Акошев сын да мой. Лёринца — так сына Акоша звали — бедная его матушка очень уж любила, души в нём не чаяла, совсем изнежила, слишком чувствительный да обидчивый вырос. Четырнадцать лет всего исполнилось, а уже слова ему нельзя сказать. Как-то за шалость одну пустячную — ну что там такого четырнадцатилетний ребёнок может натворить? — вздумала она его хорошенько отчитать. Лёринц очень легко к этому отнёсся, он даже мысли не допускал, что на него можно всерьёз рассердиться, ну, мать и ударь его легонько по щеке. Лёринц молча вышел, а у них в конце сада был пруд… Пошёл и утопился. Ну разве достойно это, разве можно жизни себя из-за этого лишать? Чтобы за какую-то пощёчину, слабой материнской рукой нанесённую, собственный ребёнок так ужасно отомстил… Жизнь свою оборвал, и жизни-то ещё не узнав как следует! Мало ли детей побои от матерей получают — и мирятся, милуются на другой же день, не таят обиды. Мать наказует, потому что любит! А этот жизнь ей под ноги швырнул…

Я даже потом холодным покрылся.

И мне ведь такие же горькие обиды ведомы, и я почти ровесник ему, и меня до сих пор ни разу не побили. А когда за какую-то невинную проказу однажды наказали, тоже оскорбился до глубины души — и всё злую мысль вынашивал: ах, вы против меня, возьму вот и зарежусь! И во мне, значит, страшный этот бес, недуг наследственный, сидит, и меня в свои лапы забрал, полонил, волочит, — я ему выдан головой! За малым и вышла остановка: лишь то удержало, что не побили, просто без обеда оставили, а то и я здесь бы уже лежал.

— Когда это стряслось, отец ваш постарше был, шестнадцати лет, — продолжала бабушка, обхватив колени. — И с самого его рождения вплоть до сегодняшнего дня неспокойно так в мире, всё в брожении, нация на нацию встаёт… А я ждала, не могла дождаться, когда наконец сын вырастет, на военную службу пойдёт. На те поля сражений, где смерть, косу свою подняв, рядами валит доблестных воинов; туда, где павших, по ком матери тоскуют, копыта топчут; туда, где в общую яму скидывают изрубленные тела любимых первенцев. Лишь бы сюда не попал, в это страшное мёртвое царство, в кромешную искусительную тьму! Да-да, я возликовала, узнав, что его послали под жерла неприятельских пушек. И когда слухи о новых сражениях чёрными тучами витали над страной, я со щемящим сердцем ожидала молнии, которая сразила бы меня погибельной вестью: «Твой сын убит! Пал смертью храбрых!»[6] Судьба судила иначе. Сражения кончились, сын вернулся! И не верьте, не верьте, будто смерти я желала ему! Неправда! С радостными слезами прижала я его вновь к своей груди, благословляя бога, что не отнял у меня… Только зачем было радоваться? Зачем всуе похваляться: вот какой замечательный у меня сын! Бравый, отважный! С честью вернулся, со славой. Гордость моя, утеха! Зачем? Всё равно здесь же оказался. Чтó мне его возвращение, если и он последовал за остальными! И он, и он! Кого больше всего любили, кому рай земной был бы уготован.

Брат плакал, меня трясло, как в лихорадке.

Внезапно вскочив, бабушка, как безумная, притянула нас к себе.

— Смотрите же! Вон там ещё одна, свободная ниша, ещё для одного гроба. Смотрите — и потом, когда покинете родной дом, не забывайте, о чём гласит этот пустой чёрный зев! Хотела я клятвы здесь от вас потребовать, что не пойдёте против воли божьей, не умножите собой семейных напастей, но к чему клясться? Чтобы ещё одним грехом больше унести с собой на небеса, даже смертью своей от них отступись? Какая клятва сдержит того, кто заявляет: «Не нуждаюсь в милостях господних!»? Но привести — привела, историю семьи вам рассказала. Позже вы ещё многое из того узнаете, чего вам пока не надо знать, да и не понять. Так поглядите ещё раз вокруг — и пойдёмте! Теперь вам известно, что это за молчаливое строение, дверь которого зарастает плющом за человеческий век. Здесь семья хоронит своих самоубийц, ибо в ином погребении им отказано. Известно вам и то, что лишь для одного осталось ещё ложе в этой страшной опочивальне, другому не найдётся места нигде, кроме кладбищенского рва!..

И бабушка в сильном волнении оттолкнула нас от себя, а мы, спасаясь от её пронизывающего взгляда, в смятении прильнули друг к дружке.

Но вдруг, вскрикнув, она подбежала, с неимоверной силой стиснула нас в объятиях и, разразившись рыданьями, в беспамятстве упала на пол.

Так, на руках, и вынесли мы её из склепа.

Снаружи уже светало, утренний благовест разносился в безветренном воздухе.

О, благостный вольный воздух, о, щедрое солнце и радостный птичий щебет тут, наверху!..

II. Девочка в обмен

(Из дневника Деже)

Процветал у нас в городе в те поры (может, и посейчас сохранился) добрый старый обычай: обмениваться детьми.

Города в нашей многоязычной отчизне где — немецкие, где — мадьярские, а поскольку жить-то приходится вместе, по-братски, надо уметь друг с дружкой объясниться. Немец выучится по-венгерски, венгр — по-немецки, и ссорам конец.

И вот как, не мудрствуя, поступали с этой целью наши патриоты.

Школы были и в немецких городах, и в венгерских. Родители-немцы напишут директорам училищ в венгерском городе, а родители-мадьяры — преподавателям в городе с немецким населением: так, мол, и так, нет ли под вашим началом мальчиков, девочек, с чьими родителями можно своими обменяться.

Добрыми, отзывчивыми женскими сердцами выношенная идея!

Ребёнок покидает дом, оставляет отца, мать, братьев и сестёр — и попадает в другой, под другую, но материнскую опеку, в иной, но тоже семейный круг. И его дом по уходе не сиротеет, место ушедшего занимает новый ребёнок, и приёмная мать с одинаковой нежностью о нём печётся, думая: и моего такой же заботой окружат там, вдалеке. Материнскую ласку ничем ведь не купишь, её только взамен можно получить.

Единственно женщины могли придумать такое — в противоположность холодному, суровому мужскому измышлению: всем этим монастырским школам, пансионам, закрытым учебным заведениям, где всякая память о родном уюте рано стирается во впечатлительных юных душах.

вернуться

6

Речь идёт об антинаполеоновских войнах.