Выбрать главу

«Кого погребаем, кого погребаем: Кота Сибирского погребаем!»

А его сорок дней не зарывали, и потом в соборе Петра и Павла, в крепости, лежал много лет выше земли: земля в себя не принимала.

Снова улицы питерсбурхские, каналы, сады и винограды. Егор теперь праздно ходил, гулял, он ничего не делал, а столовался у сестрицы Марфиньки. Ночевать приходил к ним же, Нестеровым; свойственник, придворный служитель, его жалел и терпел. Он вольным воздухом надышаться не мог.

А девку с Фонтанки навестить не шел: она его в униженье видела.

Траур по императору уже снят. В средней галерее Летнего сада с любимой статуи, которой Егор Столетов тайно и пылко возносил моленья, убирали ящик, в котором мраморное изваяние провело жестокую северную зиму. Ящик казался досками гробными. И солдат с ружьем на краул сторожил богиню любви.

Венус-владычица, как забрела ты, нагая, с брегов златых, от винно-пурпурного моря,  к нам, диким гипербореям, — по снегу босая… Не чаял узрети вновь красу твою…  Ах, первоцветы, ах, травка зеленая!

Миру возвращались краски. Скудное питерсбурхское солнце согрело пииту.

И тут его позвали к ея самодержавию.

6

По мраморным шашкам пола прошел он, исхудалый, но одетый и прибранный со вкусом, в великолепные покои, и гологрудые девки фрейлины приседали в поклоне. И вдруг никого не стало.

Одна лишь известная особа полеживала в покойных креслах. Та самая, кому Столетов все те годы отменным почерком амурные цидулки строчил, а Виллим Иванович подпись ставил.

Она теперь днем спала, а жила ночью, и ради ее обыкновения Феофан Прокопович, малороссийский льстец и лакомка, литургию весьма краткую служил под вечер.

Стала слишком тяжелая, полная. И пахло от нее вином — на всю ту малую комнату. От свечей дрожали мягкие огни, от печи — играющие сполохи красного. Синие узорные кафли лоснились.

Брови ее были черные, как сурьмой наведенные, ресницы черными веерами, в глазах истаивал траур: правый глаз скорбел по Хозяину, левый — по Виллиму Ивановичу.

Катерина Алексеевна повелела Егору, чтобы он вспомнил и прочел вслух те сожженные письма. И с виршами!

— Помилован, от толиких зол избавлен вашим величеством, государыня-матушка… — с чувством молвил Столетов, кланяясь пониже. Сердце его шибко билось.

— Фуй, еin Abenteurer![18] — протянула она с леностью.

Надлежало вырастить дивную розу из пепла, подобное чудо явил в старину алхимик Парацельсиус.

И вот он начал ради царицы безутешной читать, сперва глуховато и несмело, а после, разгораясь, стихи цидулок Монсовых — собственные свои стихи наизусть, — но, смышленый лукавец, читал с акцентусом немецким, отзвучавшему голосу милостивца подражая.

Купидон, вор проклятый, вельми радуется. Пробил стрелою сердце, лежу без памяти.
Вы, чувства, которые мне Одно несчастье за другим причиняете, Вы указываете, вы мне восхваляете Красоту моего светила!
Радуюся, что сердцо верное Я себе получил И всей тоски отбыл. Радость моя неизреченная, По век я своим почту твое сердцо верное.

Тогда он услышал, что она тихо плачет. Марта, крестьянская девка, солдатская шлюха, тезка сестрицы родимой, льет тихие слезы. Но вирши были его сочинения, а голос чужой.

Вещи Виллима Ивановича царица держала, овдовев, в своих покоях. Сейчас в руках стиснула батистовый платок с монограммой «DM». Губами сочными припала к черешневому длинному чубуку в оплетке пряденого золота: вещица до сих пор источала сладкий запах мяты и канупера.

Коль пойду в сады али в винограды, Не имею в сердце ни малой отрады.

Почудилось, будто в красноватом сумраке сгустилась тень изящного кавалира: шелковый парик в серебряной пудре, французский, мышиного цвета нарядный камзол, любезная усмешка, манящий взор светлых глаз; однако бледность точеного лица необычайна, и вокруг шеи вместо голландских кружев в три слоя — завязан широкий пунсовый бант.

Черные глаза защурились за мокрыми веерами.

— Читай же… иди же… поближе…

Сердце мое пылает, не могу терпети, Хощу с тобой ныне амур возымети.

Льзя ли тако возмечтать пиите — о, коль я монаршей лаской разутешен стал!

вернуться

18

Авантюрист (нем.).