«Пусть болтает, — думал я. — Какое мне дело до его болтовни. Сейчас все может стать правдой и ложью одновременно; все наши понятия и представления находятся в состоянии невесомости».
— Лучше на себя посмотри! — все же не удержался я, перебив Селеша. — Ты сам-то почему дезертировал? Из каких соображений забросил резец скульптора?
Селеш сделал вид, будто не расслышал. А может, и впрямь не расслышал. Он продолжал говорить, слушая лишь самого себя, упиваясь своими словами, от которых его буквально распирало. Слова, которые он раньше сдерживал в себе, теперь вырвались наружу.
— Похороны Райка и его товарищей… А ты был на них? Видел поставленные в ряд тускло сверкающие гробы с их останками? Сознавал ли ты тогда, что под поблескивавшей бронзой скрыты другие гробы: неструганые, грубо сколоченные, а в них уже одни кости? И что то и другое — дело твоих рук, за которое тебе держать ответ? Видел ли ты пляшущие отблески голубого пламени факелов, горевших там, довелось ли тебе лицезреть, как в безмолвном отчаянии взметались ввысь, к свинцовому осеннему небу, языки огня, словно руки, молящие о пощаде? Или кулаки, взывающие к отмщению? Смотрел ли ты в глаза людям, стоявшим угрюмой, молчаливой толпой, заполнившей чуть ли не все кладбище, вплоть до самых дальних могил? Испытывал ли ты тогда щемящее чувство страха, внимая этому угрюмому молчанию? Чувствовал ли ты, как содрогалась земля у тебя под ногами? Стоял ли ты в гуще огромной толпы, как неотъемлемая ее часть? И ощущал ли ты каждым своим нервом грозную ненависть? Ненависть к самому себе? Знал ли ты, что было шестого октября? День памяти арадских мучеников?[71] И понимал ли ты всю трагичность нелепого совпадения этой даты с похоронами? Чувствовал ли ты себя в роли одновременно и палача Гайнау[72], и скорбящего брата жертвы? Ощущал ли ты, как сразу две руки сдавили твое горло, причем одна из них выжимала из тебя слезы стыда, другая — слезы отчаяния? И мог ли ты отличить: какая из них жгуче соленая, какая — жгуче горькая? Глядел ли ты на голые ветви кладбищенских деревьев, отыскивая среди них тот сук, на котором ты вздернул бы самого себя?.. Если нет… если же нет… тогда тебе не понять, почему я решил ваять фигуру Бачо…
Не уверен, действительно ли все это говорил Селеш. Или видения возникли именно под влиянием его слов. Одно было несомненным: когда эти ужасные видения исчезли и я поднял голову, он говорил со мной совсем о другом и другим тоном. Его словно подменили. Будто за этот отрезок времени пролетела целая жизнь. Но слова его тем не менее имели логическую связь с предыдущим. Селеш говорил спокойно, негромким голосом, словно читал лекцию по эстетике или выступал на очередном собрании деятелей искусств.
— Скульптура — самое правдивое искусство. Она не терпит лжи. Отклонишься от правды — созданная тобой фигура рухнет, упадет. Даже если будешь ваять из мрамора. Подлинное равновесие и гармонию скульптуре придает не физическая, а, так сказать, моральная статика. Одолеть сопротивление материала, подчинить его своей воле, чтобы создать скульптуру, — дело второстепенное. Если ты мастер — это обязательно придет. Но прежде ты должен разобраться в самом себе, обрести, так сказать, душевное равновесие. И когда тебе удается создать скульптуру, которая стоит прочно, она всегда возвещает о победе. Даже в том случае, если в ней изображено поражение…
К нам подошла девушка со светлыми волосами, собранными сзади в пучок. На ней были лыжные брюки и туристские ботинки. Можно было подумать, что она собралась в поход. Не хватало только рюкзака за плечами.
— Товарищ Селеш, — начала она тихим, но взволнованным голосом. — Срочно нужен материал. — Говоря, она беспокойно озиралась по сторонам.
В этот момент в коридоре началась какая-то суета. С лестницы донеслись топот бегущих ног и бряцание оружия. Вниз, грохоча сапогами, пробежала группа военных с автоматами в руках.
Дрожа всем телом, девушка сообщила:
— Готовится нападение на наше здание… — Она переводила растерянный взгляд с меня на Селеша. Очевидно, ожидала, что мы успокоим ее или опровергнем эту весть.
Но Селеш продолжал молча сидеть, уставившись в одну точку. Лицо его казалось еще более утомленным, подбородок заострился, как у покойника. Вдруг он встрепенулся, словно очнувшись от гипнотического сна.
— А? Что? — И он с недоумением огляделся. — Хорошо, Пирике, сейчас приду. — А сам продолжал сидеть. Затем закурил, однако мне сигареты не предложил.
71
6 октября 1849 года в Араде австрийские интервенты казнили 13 патриотов — генералов венгерской революционной армии.