Выбрать главу

Ты. Ты — величайший фальсификатор в мире. Ты — великий кудесник палитры. Ты думаешь, это смешно. Думаешь, ждать весело. С тебя хватит. Тебе надоело. Тебе уже невмоготу. А завтра? А послезавтра? А послепослезавтра? Мир невозможно выстроить из микрофотографий. Мир не покорить с помощью бокового света. Мир не выявить на реставрированной доске. Ты играл и проиграл. И что?

Жалкое сознание. Главная награда: Гаспар Винклер, за замечательное исполнение лебединой песни. В тоге и пеплуме, увенчанный лаврами, ты, ворча, поднимешься по четырем ступеням подиума…

Он вглядывается в мертвую точку на стене. Завтра, может быть, завтра. Завтра, на заре, смерть. Или жизнь. Или сразу обе, или ни та ни другая, нечто среднее, эдакое statu quo[33]. Приходите меня проведать в чистилище, по ту сторону по man's land…[34]

Искать. Конечно, искать. Искать свет, дневной свет, по ту сторону. Изнанка… Извечно фатальный результат повторяемых жестов, умело найденная пропорция красок, все та же западня, вновь подстерегающая по ту сторону чрезмерных амбиций? Сотворить шедевр. Воссозданная, восставшая из пепла самоуверенность Тинторетто и Тициана. Грандиозный проект? Грандиозная ошибка. Antonellus Messaneus me pixit[35]. Ни взгляда, ни решимости, ни уверенности. Игрушечный кондотьеришка. Дрожащий князек, безбородый бледный олух, нелепый, мелковатый. Кондотьер, который ошибся дверью, жалкий третьесортный комедиант, который не успел выучить свою роль. А он, кто он в этой истории? Он — великий и уникальный, корифей фальсификаторов и фальсификатор корифеев, человек с тонким чутьем и острым взором, язвительным гласом и волшебной дланью. Возомнивший, что пьет из самых чистых истоков и являет на своем сверхсовременном мольберте квинтэссенцию итальянского искусства, несомненный апогей Возрождения! Владыка мира? Мэтр Гаспар Винклер! Ну как тут не расхохотаться? Эль Сеньор Гаспар Винклеропулос по прозвищу Эль Греко. Весь мир в правой длани. Портативная пинакотека!

Вот видишь, ты убил человека. Ты совершил убийство. Думаешь, легко. Оказывается, нет. Думаешь, в этом убийстве есть какой-то смысл. Оказывается, нет. Думаешь, легко написать Кондотьера. Оказывается, нет. Нет ничего легкого. Нет ничего мгновенного. Это все иллюзия. Ты не мог не ошибиться. Ты мог кончить только так. Ты сам себя приговорил — своими же уловками, своей глупостью, своей ложью…

И вдруг наметилась перспектива, во времени и в пространстве. Преодолеть всего несколько метров. Потратить всего несколько часов. Все дело в этом. Все ведет сюда, все останавливается здесь. Это предел, это порог. Его надо перешагнуть, и все вновь станет возможным. Едва я окажусь за стеной этой комнаты, может быть, все вновь обретет какой-то смысл: мое прошлое, мое настоящее, мое будущее. Но сначала нужно, одно за другим, совершить тысячи незначительных действий. Поднять и опустить руку. Поднимать и опускать, пока не дрогнет земля. Пока не рухнет стена, пока не сверкнет ночь и не покажутся звезды. Это просто. Проще всего на свете. Поднять руку, с поднятой рукой, как…

Сделать всего одно усилие, единственным усилием собраться и заставить себя жить, сделать первое движение, взглянуть на себя со стороны и отречься от того, кто лежит на кровати и разыгрывает свою собственную смерть в своей собственной могиле. Почему это так просто? Почему это так сложно? Ты не двигаешься. К чему тогда сознание? Ты убил человека. Это серьезно. Очень. Так поступать нельзя. Мадера ничего тебе не сделал. Почему ты убил Мадеру? Мотивов у тебя не было. Живой и толстый, он пыхтел, как тюлень; безобразный и грузный, почти грозный стоял у тебя за спиной; топтался в мастерской, молча, не глядя на тебя; заложив руки за спину, кружил вокруг мольберта, приоткрыв рот и астматически присвистывая при дыхании; выходил, хлопал дверью. Его шаги грохотали на лестнице, под сводами, а затем — еще долго — в твоих ушах. Когда ты вновь принимался писать, у тебя слегка дрожали руки; тебя непонятно почему выводило из себя, бесило уже одно его присутствие. Эта подозрительная и враждебная масса задыхающегося жира появлялась на миг, исчезала, вновь возвращалась и всякий раз оставляла тебя в полной растерянности — как нерадивого ученика, уличенного в провинности, на месте преступления, — вжатым в кресло, с опущенной рукой, вяло удерживающей кисть. А перед твоим рассеянным взором пребывал все тот же навеки незавершенный, по-своему зловещий и агрессивный лик, который все очевиднее символизировал авантюрность этой затеи. Может быть, поэтому Мадера и умер? Может быть, поэтому ты и убил его?

Конечно, заключенный. Как некогда в белградской мастерской. Чего он ждал? Почему не вернулся? Чего добивался? Он читал письмо Женевьевы. «Иногда, мне кажется, я понимаю тебя без слов, понимаю во всем, от начала и до конца. Честно говоря, я сожалею и все еще надеюсь, что мои опасения необоснованны. Если я ошибаюсь, то ты вернешься скоро, вернешься как можно скорее; если же ты не торопишься, то это значит, что я права, и тогда следует признать: все, что могло нас объединять, потеряло всякий смысл». Эта фраза обжигала ему глаза, хоть он уже неоднократно — и всякий раз тщетно — пытался объяснить Женевьеве, что пока не может вернуться в Париж. Он перечеркивал свой ответ, комкал страницы, вновь писал… «Придется подождать еще дня три. Один из экспертов комиссии обнаружил в Национальной библиотеке Сараево мало известную рукопись о римских развалинах в нижнем районе Сплита, предположительно на подступах к восточной стене дворца Диоклетиана, и из текста следует, что в 1906 году в этой зоне проводили раскопки и ничего не нашли. Это очень серьезно…»

Очень серьезно. Его жалобный взгляд переходил от холста к холсту. Дорогая Женевьева. Я пока не могу вернуться, так как. Тебе придется подождать еще день-два. Тебе придется подождать еще, так как. Он вспоминал, как зачеркнутые буквы и тщетные слова, — которые не удавалось соединить, поскольку даже составленные воедино они ничего не значили, — бросались ему в глаза, изворотливые и ядовитые, как рыбьи вши; слишком пустая мастерская в какой уже раз, мимолетно, но неумолимо и иронично представлялась тюремной камерой, а с кучкой бумажных комков на полу одновременно являлось мучительное осознание явного подлога — ибо открытие катастрофического документа было гротескным вымыслом. И именно в тот миг его взор, проходя через широко распахнутое окно и минуя метров четыреста кромешного мрака, обращался по ту сторону Безистана[36] и выискивал большую красную звезду над издательством «Борба», которая сулила дружескую выпивку в типографском баре, единственном открытом заведении в тот поздний час. Неужели такое было возможно? Неужели это воспоминание обретало смысл только сейчас? Или он все осознавал уже тогда? Насколько сознательно он пытался прикрыться опьянением, которое позволило бы ему часов на десять забыть об этом письме? Он снял телефонную трубку, поискал в записной книжке, кого можно разбудить в четыре часа утра и призвать на рьяные поиски сливовицы, нашел подходящего приятеля, итальянского журналиста, предположительно находившегося у себя в номере, и позвонил в гостиницу…

Пальцы помнили, возможно, отчетливее, чем сама память, те безупречные, бесстрастные движения, которые, одно за другим, будто не касаясь, разбирали, подрывали, разрушали внушительный оплот его убежища. 2–3 — 0–1 — 9 — «Москва» отозвалась неразборчивым бормотанием. «Молим»[37]. Donnez-moi M. Bartolomeo Spolverini[38]. Please could you call up mister Spolverini[39]. Bitte ich will sprechen zu Herr Spolverini[40]. Хорошо, мсье. Щелчки и гудки. Где-то очень далеко задребезжали звонки, послышались шаги, распоряжения, отданные отрывистым голосом. Хорошо, мсье. Далекий ехидный голос, словно предупреждающий о некоторой рискованности подобной затеи. Ожидание. Секунда за секундой. Километры кабеля, оплетающего землю… Дорогая Женевьева. Дорогая Женевьева, я… Вместо того чтобы собрать вещи и сесть в самолет, я иду напиваться. Конечная точка. Завтра он будет лежать мертвецки пьяным в одежде на неразобранной постели, среди картин Стретена, вместо того чтобы светлым сентябрьским днем оказаться в Орли. Дорогая Женевьева. Париж-Франция. Ожидание. Руки — на телефоне; одна сжимает трубку, другая, слегка касаясь, прикрывает ее, словно скрывая подлость происходящего, а за словами ожидаемого разговора — растерянность, бессилие, признание в неспособности — как ни откладывай — создать не очередную подделку, а что-то настоящее… К чему тогда сознание?

вернуться

33

Statu quo — существующее положение (лат.).

вернуться

34

No man's land — ничейная земля; нейтральная территория (англ.).

вернуться

35

Antonellus Messaneus me pixit — меня написал Антонелло Мессина (лат.).

вернуться

36

Район и старый рынок в центре Сараево.

вернуться

37

Молим — пожалуйста (серб.).

вернуться

38

Donnez-moi M. Bartolomeo Spolverini — позовите, пожалуйста, господина Спольверини (фр.).

вернуться

39

Please could you call up mister Spolverini — позовите, пожалуйста, господина Спольверини (англ.).

вернуться

40

Bitte ich will sprechen zu Herr Spolverini — позовите, пожалуйста, господина Спольверини (нем.).