Вспомнил он и об «акции» в поле, на которой он, будучи начальником, не мог не присутствовать, — «приведение в исполнение смертного приговора». Тогда были расстреляны двадцать жителей деревни, возле которой franc-tireur стрелял в его танкистов и двоих убил. У него появилось ощущение, будто он сразу и намного постарел, что он устал до безумия, но держался он твердо, как ему велел долг, вышагивая туда и обратно мимо убитых. На них почти не было крови. Лежали они в самых разных позах. В своей потрепанной черной зимней одежде они были похожи на пыльных кур, улегшихся возле крошечного военного мемориала. К себе в кабинет он возвратился с раскалывавшейся от боли головой, ощущая, как два разных чувства, вызванные двумя разными событиями, лишают его покоя. А может быть, он подхватил грипп? Однако и в ту ночь, и в следующую он видел в снах польскую горничную, а, проснувшись, мечтал найти способ исповедоваться. Где-то должен быть священник. И опять проклятая двусмысленность его католической веры придавила его тяжким грузом. Почему бы не пойти в собор? И, правда, почему бы нет? Но он не мог, будучи военным начальником, передвигаться без охраны. Он боялся, что его пристрелят. Остается выкрасть священника? Он хрипло рассмеялся. Может, вместе со всеми здешними прихожанами пойти к мессе? Но он плохо говорил по-французски, очень плохо.
Неприятности сказывались на его здоровье. Опять мучили запор и колит — его детские болезни, на которые больше не действовали ни сенна, ни касторка. Зато теперь, после встречи с Констанс, все чудесным образом уладилось. Он знал, что найдет в себе мужество и побывает на исповеди — может быть, пойдет в часовню Серых Грешников, возьмет Смиргела и отправится в Монфаве; на что ему нужны охранники? Никто и не заметит. Фон Эсслин ликовал, словно эта странная встреча была добрым предзнаменованием. Констанс! Почитать бы что-нибудь, да нечего, а ему были необходимы полчаса спокойствия, прежде чем сон предъявит на него свои права. Тогда он вновь с растерянностью и с почтением взял в руки тонкую брошюру для служебного пользования — образец интеллектуального «абсолюта», предложенный доктором Геббельсом. Читалась она трудно — из-за «Протоколов сионских мудрецов». Кстати, фон Эсслин не был убежден в том, что роль золота была действительно исторической; он чувствовал чрезмерность в подаче материала, однако документ официальный, и кто он такой, чтобы оспаривать факты, представленные Розенбергом? Розенберг сам еврей — ему ли не знать? И это было еще более непостижимо. Все же фон Эсслин неожиданно успокоился, даже впал в эйфорию. Доказательство: его заблокированные внутренности исполнили свой долг с шумом, с расточительностью, словно возмещая страдания во все те дни, что он мучился запором. Радуясь облегчению, он заснул, мысленно отметив, что завтра же должен побывать в часовне Грешников.
К Констанс сон пришел не так легко, ибо ей было не по себе от воспоминаний об обеде и пустого пристального восхищенного взгляда голубых глаз Фишера. Ее беспокоило собственное беспокойство, и она решила проанализировать загадочную силу его взгляда, в конце концов придя к выводу, что все дело в склонности Фишера к интригам и жестокости, которые и придавали его взгляду почти сексуальный блеск. Она злилась на себя за то, что не осталась к этому равнодушной, и с горечью размышляла о том, что женщины постоянно держат в мыслях гипотетические сексуальные контакты как искусительные запреты, те или иные возможности, которые обстоятельства могут им предоставить. Затем Констанс обратилась мыслями к человеку, еще более ее нервировавшему, — к Аффаду. Когда она приехала в женевский отель, принц попросил ее осмотреть Аффада, так как тот плохо себя чувствовал.
— Проще всего было обратиться к вам, — сказал принц, — хотя он никак не соглашался, так как не хотел вас беспокоить.
Констанс поднялась в элегантный номер и обнаружила, что Аффад лежит неподвижно, уставившись в потолок. Увидев Констанс, он покраснел от досады и выразил недовольство в адрес принца.
— Чепуха, — торопливо произнесла Констанс. — Зато я сразу выпишу нужный рецепт.
— Отлично, — с несчастным видом отозвался Аффад. — У меня не осталось плюдонина, вот и все.
Констанс села рядом с кроватью и сказала:
— Я достану.
Тем не менее, она взяла его руку, чтобы посчитать скачущий пульс, и тотчас вспомнила свой разговор с Тоби и Сатклиффом тогда, в баре, о проблемах медиков-женщин при осмотре мужчин. Наверно, и ему приходится тяжко, иначе почему он стал совсем красным и отвернулся к стене, словно застенчивая девица? Констанс как будто осталась наедине с его пульсом, выполняя свой врачебный долг — и потеряв вдруг дар речи. Аффад выглядел беззащитным словно рука, выскользнувшая из перчатки. И тут ей пришло на ум нечто, смутившее и ее саму. Ум ее отказывался верить этому, но сердце точно знало, что она права, что он отчаянно в нее влюблен. Эта мысль и стесняла и ласкала ее. Именно благодаря этому открытию Констанс стала воспринимать Аффада как человека, которого она могла бы полюбить.
— У вас же высокая температура, — сказала она, чтобы заполнить неловкую паузу, и он кивнул, все так же не оборачиваясь и не открывая глаз.
— Если бы вы могли прямо сейчас выписать рецепт, — проговорил он, и по его тону стало ясно, что больше всего на свете ему хочется увидеть, как за ней закрывается дверь. Однако у нее, оказывается, не было при себе бланков, и она решила, сходить в аптеку на углу.
— Я пришлю лекарство с chasseur,[123] — сказала она. — Оно быстро снижает температуру — да вам и самому это известно.
Аффад кивнул, но глаз так и не открыл, делая вид, что почти уснул.
— Спасибо, — произнес он. — К завтрашнему дню все пройдет.
Спускаясь в лифте, Констанс тщательно проанализировала случившееся. В сущности, в реакции Аффада не было ничего особенного, однако воспоминание об этом эпизоде вибрировало у нее внутри, словно эхо чего-то давно и страстно желаемого. За обедом она попросила принца рассказать ей об Аффаде и с большим вниманием слушала о том, как складывается его деловая карьера, и о том, как он учился в трех странах.
— В нем странно сочетаются деловой человек и мистик. Возможно, он гомосексуалист, который сам этого не осознает — не знаю. — Принц поморщился, выражая свое отношение к данной гипотезе. — Сам я так не думаю, — добавил он с горячностью.
И это, и свою растерянность, возникшую при встрече с Аффадом, Констанс вспомнила с необыкновенной живостью, граничившей со страхом, из-за очевидной двусмысленности своего положения. В ней не созрела еще готовность к новой любви. Беспокойно крутясь в постели, она положила бутылку с горячей водой к заледеневшим ступням. Сон в конце концов пришел, но очень поздно, и она не выспалась и не отдохнула. На рассвете Констанс уже была на ногах, одетая для ранней прогулки по городу. Спускаясь по лестнице, она топотом разбудила спавшего ночного портье, который послушно отпер входную дверь, но всем своим видом выражал неодобрение.
— Что вам там понадобилось? — спросил он, не скрывая удивления.
— Просто посмотрю, — ответила Констанс и торопливо отбыла на прогулку, чтобы убить время, остававшееся до назначенной на десять часов встречи с мадам Квиминал, которая собиралась показать ей помещения, предназначенные для центрального офиса Красного Креста. Авиньон всегда был грязноватым и ветшающим, так что на первый взгляд он мало изменился. Но вскоре Констанс почуяла вонь скопившегося мусора и увидела горы отходов, уже не помещавшихся в мусорных ящиках, кругом валялись и переполненные пакеты — в общем, раздолье для бродячих собак, которые растаскивали все это по главной площади, где мусор смешивался с опавшими листьями. В такую рань еще не открылось ни одно кафе, а единственная телефонная будка напротив почты явно использовалась в темное время суток как туалет. Многие стены были увешаны портретами маршала Петэна, однако почти все они были оборваны или покрыты неумелыми рисунками и надписями. Но гораздо более впечатляющими, поскольку они отражали нынешнюю жизнь города, и в высшей степени актуальными показались Констанс висевшие на стенах домов и на деревьях объявления властей; это были смертные приговоры, вынесенные пойманным franc-tireurs немецким высшим командованием. Удивительным образом буквы на них как бы прижимались друг к другу, что придавало им сходство с весьма уместным в данном случае готическим шрифтом, тогда как красный фон, на котором все это печаталось, напоминал своим цветом артериальную кровь. С незапамятных времен на такой бумаге печатались афиши, сообщавшие о бое быков. Темно-красная кровь быков, на которой красовалась нацистская свастика. Вздохнув, Констанс с тяжелым сердцем стала читать приговоры, не понимая, почему человеческие особи, которым отмерена столь короткая жизнь, хотят именно таким способом придать ей смысл, к тому же сократить ее своим невротическим шутовством. Это было для нее тайной. Глубоко сидящее в человеке саморазрушение — вот и все, что можно было диагностировать в этом случае. И ведь происходившее здесь касалось всех без исключения. Нельзя было устраниться. Даже благополучные хранители нейтралитета из Женевы, пусть даже они вне физической досягаемости, вовлечены в этот пагубный исторический период — со временем он затронет и их тоже. Констанс бесшумно одолевала средневековую паутину улочек, прошла мимо отеля «Принц», где когда-то (как рассказывал Феликс Чатто) Блэнфорд провел день с девушкой в номере, принадлежавшем Катрфажу. Она начисто забыла об этом — и вдруг вспомнила. Потом остались позади изогнутые стены внешних бастионов, маленькая булочная, которая всегда открывалась первой, потому что снабжала хлебом привокзальный буфет. Но сейчас в ней было темно, а на двери висело объявление «Plus de pain»,[124] которое, вероятно, глубоко ранило французскую душу; прежде и представить было нельзя подобный скандал. Может, это заставит понять, что такое Новый Порядок. Констанс двинулась дальше; поднявшийся северный ветер взвился в голубое небо.