— Возможно.
Плотная фигура Роблеса вырисовывалась на солнце, как глыба, осиянная светом, резавшим глаза Мануэлю.
— И когда вы оглянулись на это прошлое, лисенсиадо, какое чувство вы испытали? Возвеличились ли вы в собственных глазах или почувствовали себя достойным жалости?
Роблес, наконец, разорвал целлофан и, поднеся к носу гаванскую сигару, вдохнул ее свежий аромат.
— Для меня прошлое — это бедность, мой друг. Вот и все. Я хочу сказать, мое прошлое.
— А прошлое Мексики, лисенсиадо? Вы же мыслящий человек…
— Хорошо. Для меня Мексика отсталая и бедная страна, которая боролась за то, чтобы стать передовой и богатой. Страна, которой пришлось бежать, я бы сказал даже, нестись вскачь, чтобы нагнать цивилизованные нации. В прошлом веке думали, что для этого достаточно дать нам новые законы, подобные законам Соединенных Штатов или Англии. Мы доказали, что этих целей можно достигнуть, только создав промышленность, двинув вперед экономику страны. Создав средний класс, непосредственно заинтересованный в этих прогрессивных мерах. А теперь скажите мне, как вы смотрите на вещи.
Говорить о Мексике? Мануэль не знал, с чего начать. Он вспомнил, что однажды заключил безмолвный договор с Мексикой, нерушимый договор, заверенный солнцем. С чего начать? Он вспомнил, как он бросил свои бумаги, свои слова в центр мексиканского солнца. Только так он и мог говорить. А теперь…
— Я вижу, вам все ясно, и не могу не позавидовать вам… Я… я хотел бы с такой же четкостью, как вы, объяснить себе историю Мексики. Но в том-то и дело, что я не нахожу силлогизма… — Мануэль подыскивал слово, не то, так это, какое-нибудь, любое; он прикусил губу: — магического слова или просто оправдания, которое объяснило бы мне столь горестную историю, как наша.
Роблес широко раскрыл глаза и погасил спичку, не закурив сигары.
— Горестную? Почему горестную? Мы живем в блаженном краю, мой друг. Спросите любого европейца, он вам скажет, что здесь просто рай. Пройти через две мировые войны, бомбардировки и концентрационные лагеря — вот это горе.
— Нет, нет, вы меня не понимаете. — Мануэль приминал ногой мягкую садовую траву: — Ведь люди, которые пережили, как вы говорите, бомбардировки и концентрационные лагеря, смогли в конце концов осмыслить свои испытания и подвести под ними черту, дать объяснение своим собственным действиям и действиям своих палачей. — Он хотел представить себе лица людей, о которых он говорил, множество лиц, два лица, хотя бы одно лицо человека, которого пытали, ссылали, принуждали носить желтую звезду, но перед ним всплывали только лица, которые он видел минуту назад, неразличимые лица ожидающих подаяния. — Самый ужасный опыт, Дахау или Бухенвальд, лишь выделил то, что стояло под угрозой: свободу, человеческое достоинство, назовите это как угодно. «Как подземная река, темная и отчужденная», — подумал он. — Для мексиканского горя нет подобных оправданий. Что оправдывает разрушение индейского мира, наше поражение в борьбе с Соединенными Штатами, смерть Идальго или Мадеро? Что оправдывает голод, пересохшие поля, бедствия, убийства, насилия? Во имя какой великой идеи их можно переносить? Какая цель придает им смысл? Вся, вся наша история в своей кровавой цельности тяготеет над нами, и ничто, причастное к ней, ни события, ни люди, никогда не уходит полностью в прошлое.
Он машинально потянул за рукав Роблеса, заставив его сделать два шага.
— Аполлон, Дионис, Фауст, l’homme moyen sensuel[152], что, к черту, означают здесь эти символы и понятия, что они могут объяснить? Ничего. Все они разбиваются о глухую стену на этой земле, так обильно политой безвинной кровью, как никакая другая. Где ключ к нашей истории, где, где? Найдем ли мы когда-нибудь его, доживем ли до этого? — Мануэль отпустил рукав Роблеса. — Надо что-то воскресить и что-то уничтожить, чтобы этот ключ обнаружился и позволил нам понять Мексику. Мы не можем жить и умирать вслепую, пытаясь все предавать забвению, и каждый день рождаться сызнова, хотя мы знаем, что все наше прошлое живо и давит на нас, как бы нам ни хотелось его забыть. Наследие, в которое внесли свою лепту и Кецалькоатлы, и Кортесы, и Итурбиде, и Хуаресы, и Порфирио, и Сапаты, комом стоит у нас в горле. Каков наш подлинный облик? Какой из всех?
— Вы, интеллектуалы, любите все усложнять, — сказал Роблес, не вынимая сигары изо рта. — Здесь есть только одна истина: либо мы сделаем страну процветающей, либо умрем с голода. Мы можем выбирать только между богатством и нищетой. А чтобы достичь богатства, надо ускорить движение к капитализму и все подгонять под этот образец. Политику. Образ жизни. Вкусы. Моды. Законодательство. Экономику. Все что хотите.