Выбрать главу

В самом деле, можно спросить: не есть ли это тот нарратив, который наиболее верно сохраняет ницшеанский элемент в постмодерне? Рынок — это не столько вертикальная, сколько горизонтальная тотальность, плоскость, на которой все может быть организовано в иерархию абстрактной эквивалентности, случайных моментов желания или апатии; это тотальность, которая содержит все вещи в состоянии бесплодной и безразличной множественности. Этим, конечно, вводится и сберегается вертикальная иерархия благополучия и нищеты, но без соотнесения с каким–то стабильным онтологическим или «аналогическим» синтаксисом: сфера реального находится на уровне горизонтальных трансакций, посредством которых завоевываются удачные социальные и экономические позиции и посредством которых же эти позиции вновь утрачиваются. Короче говоря, это тотальность не Аполлона, а Диониса (другого лика Аполлона). И быть может, современный постиндустриальный рынок в каком–то смысле оказался именно тем, что предвосхитил Ницше, что он предуготовил (почему и «умер» Бог, по его словам). Миф утверждения без отрицания — или миф отрицания отрицания и признания его всего лишь частью предшествующего ему утверждения, — настойчивое требование оценки и переоценки ценностей и утверждение изначальности воли, да и многие другие аспекты ницшеанского нарратива примечательным образом совместимы с мифом рынка. При всей его озабоченности благородными ценностями может оказаться — в ретроспективе, — что Ницше был крупнейшим буржуазным философом : та деятельная и творческая мощь воли, которую он восхвалял, может быть, и в самом деле является мифическим возвеличиванием предпринимательской находчивости и инициативы; разговор о воле к власти, каким бы он ни был общим и абстрактным, отражает, возможно, лишь метафизическую инфляцию идеи волюнтаристической «точечности» (punctiliarity), определяющей тот «субъект», к которому рынок проявляет гостеприимство; концепция бессодержательной и спонтанной деятельности, долженствующей творить ценности, описывает — отчасти в импрессионистическом духе — монадического потребителя свободного рынка и готового к рискованным начинаниям капиталиста; говорить о невинности всякого становления, об отсутствии в бытии добра и зла и о всеобщем мнении, будто различение между добром и злом есть прерогатива чисто оценочного суждения, — значит, возможно, говорить о безвинном желании потребителя, об относительности потребностей и о той непрестанной переоценке ценностей, которая столь изящно и едко выражается в каждом ценнике, в каждой декларации абстрактной ценности предмета потребления; сила, всегда стремящаяся к пределу своих способностей, пожалуй, находится в согласии с современным капиталистическим мифом о беспредельном приросте и развитии и о неограниченной торговле. Ницше, при всем его отвращении к буржуазным ценностям, видимо, не знал, какому богу он служит[929] (как сказал бы марксист, идеология Ницше была продуктом материальных сил, которых он не осознавал). В свете этого становится ясно, почему личность Христа представляет столь неподатливую проблему в Антихристе: Он неподвластен рынку, Он не производит ничего, что можно было бы выставить на подлинной арене истории (где разворачивается борьба рынка), Его деятельность не повинуется рыночному функционированию; Он попросту никудышный потребитель и предприниматель, занятый кормлением бедняков и утешением хворых, живущий как нищий попрошайка, защищающий безоговорочное прощение долгов, истолковывающий деньги как абсолютную принадлежность кесаря (и выказывающий при этом безответственную индифферентность), а также беспорядочно производящий и распределяющий такие блага, как хлеб, рыба, молодое вино, за пределами кругооборота товарного производства и обмена. Быть может, Антихрист — это текст, лучше всего намечающий линию демаркации между Церковью и рынком как линию вражды (еще одна причина, по которой богословие должно быть признательно Ницше). Ни одно из риторических украшений жизни Христа — ни одна ее тень или свет, печаль или радость — не могут быть подогнаны к языческой эстетике бесконечно экспансивной власти и беззаботно–небрежного танца Диониса.

вернуться

929

Признанный бог Ницше, Дионис, — это бесконечно изменчивое и обманчивое божество, скрывающееся под множеством масок. Когда он без предварительного объявления возникает в конце книги По ту сторону добра и зла как ее тайный протагонист, чьей божественной иронией незримо вдохновлялись ее страницы, он применяет свой уникальный божественный дар, нуминозную привилегию утаивания и разоблачения, сокрытия и манифестации; соответственно, он — божественный покровитель философского проекта генеалогии. Но, наверное, остается еще одно покрывало, которое нужно снять, и этого бога, быть может, приглашают сделать еще один шаг вперед и воплотить свою более сущностную идентичность в новой личности, имя которой — Генри Форд. В конце концов, самое лаконичное и оракульски–загадочное заявление Форда — «история — чушь» — можно было бы истолковать как сконцентрированное выражение темы второго из Unzeitgemäße Betrachtungen [Несвоевременныхразмышлений (нем.). — Прим. пер.] (см. также On the Genealogy of Morals [О генеалогии морали (англ.). — Прим. пер.], trans. Walter Kaufmann [New York: Vintage Books, 1969], 1.10 и 2.1). И навряд ли можно найти более живой образ непрестанного ритма повторения однозначности–единоголосия (univocity) — вечного возвращения одно и того же, — чем сборочный конвейер: различие здесь, конечно, не аналогическое, а всего лишь однозначное, а утверждение одного момента — утверждение всего целого. Кроме того, хорошо задокументировано, что Форд был приверженцем кадрили, которая, несомненно, сродни дифирамбической хорейе вакхантов (и, возможно, к ней же и восходит); Форд был танцующим богом.